А.П.Чехов: Pro et contra — страница 167 из 238

108. «Какое наслаждение уважать людей! Когда я вижу книги, мне нет дела до того, как авторы любили, играли в кар­ты, — я вижу только их изумительные дела» 109. И нежностью дышит у него сама природа, и ему кажется, что даже «сонные тюльпаны и ирисы тянутся из темной травы, точно прося, чтобы и с ними объяснились в любви» 110. И степь для него так же «пряталась во мгле, как дети Моисея Моисеевича под одея­лом». 111

Все это он знал и чувствовал, любил и благословлял, все это он опахнул своею лаской и озарил тихой улыбкой своего юмо­ра. И в то же время на него глядела и тонкая «красота челове­ческого горя» 112, и вся его мрачная глубина; и в то же время он был на Сахалине и видел самый предел человеческого уни­жения и несчастия; и многое в нашей злополучной жизни, в нашей духовной каторге, было для него продолжением Саха­лина.

«Солнце легло спать и укрылось багряной золотой парчой, и длинные облака, красные и лиловые, сторожили его покой, протянувшись по небу. У самого пруда в кустах, за поселком и кругом в поле заливались соловьи. Чьи-то годы считала кукуш­ка, и все сбивалась со счета, и опять начинала. В пруде сердито, надрываясь, перекликались лягушки, и даже можно было разоб­рать слова: "И ты такова! И ты такова!" Какой был шум! Каза­лось, что все эти твари кричали и пели нарочно, чтобы никто не спал в этот весенний вечер, чтобы все, даже сердитые лягушки, дорожили и наслаждались каждой минутой: ведь жизнь дается только один раз!.. О, как одиноко в поле ночью, среди этого пе­ния, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков ра­дости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно, весна теперь или зима, живы люди или мертвы!». 113

Море отражает в себе лунный свет и в сочетании с ним обра­зует «какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высо­кое настроение!». «Глядя на великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно» 114, а в это время (мы уже видели) в водах океана происходит встреча Гусева и акулы.

Какой же здесь возможен синтез, и как дать миру общую оценку, вынести ему определенный приговор? Вы чувствуете, что где-то здесь поблизости, в степи, в непосредственном сосед­стве с вами, есть клад, есть счастье, но как его найти? 115 Или счастье фантастично? И существует оно где-то вне жизни? Быть может, в самом деле от прикосновения к реальности блекнет всякий идеал, и «надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хоро- шо»?116 Внежизненное, постороннее, созерцательное отноше­ние к жизни ведь так обычно для Чехова-писателя.

Он не оставил цельного мировоззрения, и нам приходится самим выбирать между той радостью и той горестью, которые он одинаково изобразил в своих созданиях. Для ума здесь оста­ется великое недоумение, и спокойные цвета океана, природу ликующую или природу равнодушную мы не можем прими­рить с тоскою и слезами, с немолчным беспокойством челове­ка. «Если бы знать. если бы знать.», — вздыхают сестры. Но мы не знаем. И тайна окружает нас. Порывы к вечному, кото­рое лучезарно, проникающая мир красота и плен у смерти и ужаса, рабство у временного и пошлого, которое так опасно для духа: через эту бездну, через это роковое зияние может перекинуть мост одна только вера.

И знаменательно то несомненное, что не те, кто стоит на бере­гу и видит чужую гибель, но сами гибнущие, сами страдающие все-таки славят у Чехова жизнь, надеются на нее и питают к ней глубокое доверие. В тихую ночь утихает даже безмерное горе Липы, в тихую и прекрасную ночь верится, что, как ни велико зло, «все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с прав­дой, как лунный свет сливается с ночью».

Все на земле терпеливо ждет слияния с правдой и милосерди­ем — о, великое терпение человечества! И девушка, у которой разбили сердце, которая застенчиво пережила обиду и горе дур­нушки, находит в себе силы для того, чтобы утешать другого не­счастного — своего дядю Ваню. Она верует, верует горячо, страс­тно. И она кладет свою утомленную голову на руки дяде и уверяет его, что Бог сжалится над ними, что они увидят жизнь светлую и прекрасную, что они с умилением и с улыбкой огля­нутся на свои теперешние обиды, — они отдохнут.

«Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах. Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди. Мы отдохнем. Мы отдохнем».

Все человечество, как бедный дядя Ваня, не знало в своей жизни радостей — оно утомлено за свои долгие и страдальчес­кие века. Его усталость Чехов изобразил в красках проникно­венной печали. Но он заветно мечтал о бессмертном отдыхе че­ловечества.

В 1904 году смерть уложила на отдых его самого. Он отдох­нул от грубости, которая его оскорбляла, от человеческой скорби, которой питался его дух, от смешного и горького — он отдохнул. И мы не знаем, нам Чехов не скажет, действительно ли он увидел все небо в алмазах, действительно ли он услышал пение ангелов: кто уходит из жизни, тот уносит с собою вели­кую тайну, великую разгадку тайны. Но мы знаем, что, на­верное, дано Чехову бессмертие у нас в душе, и она стремится к нему, писателю идеала, в идеальных порывах своих, когда не замыкают ее всякие ключи от хозяйства, когда, неудовлет­воренная и неудовлетворимая, тоскует она по красоте и вечно­сти, по светлой радости духа.

Он был другом живописца Левитана, который умер раньше его, и оба они встают перед нами в каком-то ореоле мечтатель­ной задумчивости, оба исполненные лиризма и грусти, оба безвременно отнятые у жизни и России. Война и революция заслонили от нас их прекрасные тихие образы. Но раньше, до нашей кровавой бури, казалось, что невыразимой тоскою тоско­вала по ним русская земля и русская природа, полюбившая по­любившего ее художника-еврея, — все эти золотые плесы, неза­метные церковки, тихие обители, весь этот нежный фон для сиротливой чайки, для усталого дяди Вани, для лишних чеховс­ких людей с одухотворенными лицами и больными сердцами. И звала Чехова русская женщина, звала его степь, которая давно томится и ждет своего певца; звали его юноши и дети. И особен­но грезилось, что где-нибудь в доме с мезонином раскрывается окно и выглядывает из него бледная девушка, типичная чита­тельница Чехова, и держит она в руке томик его рассказов; и слышится ей, бледной девушке, будто в тишине лунного вечера играет Чехов на какой-то волшебной скрипке, и несутся издале­ка меланхолические звуки, и плачет задушевная элегия — и сер­дце замирает в истоме под этот пленительный напев.

ПРИЛОЖЕНИЯ

I

ДЕТИ У ЧЕХОВА

Одной из характерных особенностей Чехова является то, что его, писателя тонкой психологии, писателя рефлексии, очень интересовало и сознание элементарное: его тешила эта примеча­тельная игра, когда сложное отражается в простом. Он даже нарисовал мир с точки зрения Каштанки — мир, где все челове­чество делится на «две очень неравные части: на хозяев и на за­казчиков», где двери театра, у которых снуют лошади, но не видно собак, «как рты, глотают людей», где раздается «ненавис­тная музыка». В глазах Каштанки у состоятельного человека «обстановка — бедная и некрасивая; кроме кресел, дивана, лам­пы и ковров, у него нет ничего, комната кажется пустою; у сто­ляра же вся квартира битком набита вещами: у него есть стол, верстак, куча стружек, рубанки, стамески, пилы, клетка с чи­жиком, лохань.». У состоятельного человека в комнате «не пах­нет ничем, у столяра же в квартире всегда стоит туман и вели­колепно пахнет клеем, лаком и стружками». Лошаденка городского извозчика Ионы тоже погружена в мысль: «Кого ото­рвали от плуга, от привычных, серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать». 117 Мысли овец, «дли­тельные, тягучие, вызываемые представлениями только о широ­кой степи и небе, о днях и ночах, вероятно, поражают и угнета­ют их самих до бесчувствия» 118.

Тонкими чертами написал Чехов и элементарные души детей. Нам пришлось уже раньше сказать, что есть нечто прекрасное и трогательное в этой группе: Чехов и ребенок. Глаза, уже оскорб­ленные и утомленные жизнью, светящиеся вечерним светом юмора и печали, — и глаза, на жизненное утро только что рас­крывшиеся, всему удивленные и доверчивые. И писатель ласко­во и любовно берет за руку это удивляющееся дитя, Егорушку или Гришу, и вместе с ним идет по жизни, странствует по ее знойной степи. Гамлет со свойственной ему глубиной заглядыва­ет в маленькое сердце своего оригинального попутчика и худо­жественно рисует, как последний представляет себе новую и све­жую для него действительность. У Чехова мы наблюдаем не только ребенка таким, как он кажется нам, но и самих себя, как мы кажемся ребенку.

Мы уже забыли, какой вид имели для нас люди и вещи на заре нашего сознания, — Чехов удивительно об этом напом­нил. Так правдоподобно, так несомненно, что и мы, как Гри­ша, знали сперва один только «четырехугольный мир» 119 сво­ей детской, где за нянькиным сундуком «очень много» разных вещей, а именно: катушки от ниток, бумажки, коробка без крышки и сломанный паяц. Оказывается, что мама была похо­жа на куклу, а кошка была бы похожа на папину шубу, если бы только у шубы были глаза и хвост. В «пространстве, где обедают и пьют чай», стоял когда-то наш стул на высоких ножках и висели часы, «существующие для того только, чтобы махать маятником и звонить». А вот и комната, «куда не пус­кают и где мелькает папа — личность в высшей степени зага­дочная! Няня и мама понятны: они одевают, кормят и уклады­вают спать, но для чего существует папа — неизвестно». «Еще есть другая загадочная личность — это тетя, которая подарила Грише барабан. Она то появляется, то исчезает. Куда она исче­зает? Гриша не раз заглядывал под кровать, за сундук и под диван, но там ее не было». А когда он гуляет на бульваре, пе­ред ним столько «пап, мам и теть», что он не знает, к кому и подбежать. И так как от кошки строит он свое мировоззрение, то и не сомневается, что это перебежали через бульвар «две большие кошки с длинными мордами, с высунутыми языками и с задранными вверх хвостами», и он убежденно считает своим долгом поспешно устремиться за ними вслед; и без дальних слов берет он себе один чужой апельсин из того «маленького корыта с апельсинами», которое держала «какая-то няня».