А.П.Чехов: Pro et contra — страница 172 из 238

ного склада так недоступны его моральное спокойствие, его есте­ственная высота, и Чехову приходится звать их на нее, уговари­вать, напоминать о простоте. «Как у вас в Питере любят духоту! Неужели вам всем не душно от таких слов, как солидарность, единение молодых писателей, общность интересов и проч.? Что­бы помочь своему коллеге, уважать его личность и труд, чтобы не сплетничать на него и не завистничать, чтобы не лгать ему и не лицемерить перед ним — для всего этого нужно быть не столько молодым литератором, сколько вообще человеком. Бу­дем обыкновенными людьми, будем относиться одинаково ко всем — не понадобится тогда и искусственно взвинченной соли­дарности. 157 Господь послал Вам доброе, нежное сердце, пользуйтесь же им, пишите мягким пером, с легкой душой, не думайте об обидах, Вами понесенных. Будьте объективны, взгляните на все оком доброго человека, т. е. Вашим собствен­ным оком». Со своею легкой душой Чехов умел смотреть соб­ственным оком, быть самим собою. Впрочем, если верить ему, он, чтобы этого достигнуть, должен был одержать победу над своим воспитанием и средой, должен был перевоспитать самую природу свою. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рас­сказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший ла­вочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопо­читании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз се­ченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лице­меривший и Богу, и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя каплями раба и как он, проснув­шись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая» 158.

«Напишите рассказ». Но замечательно, что если бы темы для него не дал сам Чехов, то никто бы и не заметил этого пере­воспитания, этого преодолевания рабских начал, так как уже в самых ранних письмах Чехов — свой, а не чужой, и обнаружи­вается там аристократичность его нравственной природы, джен­тльменство сердца, та врожденная «легкая душа», душа без ду­хоты, то «око доброго человека», которых он ждал от своих корреспондентов. В требованиях к людям очень далекий от мо­рального педантизма, он не переносит одной только пошлости, своего лютого врага, который угнетал его и как человека. Ему нужно, чтобы мы брали друг у друга одно только положитель­ное, его замечали, им дорожили. «У Ноя было три сына: Сим, Хам и, кажется, Иафет. Хам заметил только, что отец его — пьяница, и совершенно упустил из виду, что Ной гениален, что он построил ковчег и спас мир» 159. О, этот второй сын Ноя, веч­ный Хам, предок многочисленных потомков! В бесконечных раз­новидностях являлся он перед Чеховым, открытый или в футля­ре, а футляры наш писатель видел разные, между прочим, и либеральный, тот ярлык, которым иные «глупые суслики» опошляют великую традицию свободы. «Шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его — значит опошлять его» 160. «Я не верю в нашу интеллиген­цию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям, — интеллигенты они или мужики; в них сила, хоть их и мало» 161. Не приписанный ни к какому лагерю, «дикий» и в своей дикости такой терпимый, либерал души, Че­хов не переносит фирмы и умственного сектантства: «Я ненави­жу ложь и насилие во всех их видах; фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутуз­ках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи» 162. Ему претит всякая профанация идеальных ценностей. «Интеллиген­ция пока только играет в религию» 163, и тем хороши мусульма­не, что «у них нет религиозных дам — сего элемента, от которо­го мельчает религия, как Волга от песку». Мели — от человека; сама же по себе религиозность глубока. Фраза — от человека; но слово — от Бога.

В приятии или неприятии людей Чехов руководствуется не обычными грубыми мерками: для него, художника, главную роль играют художественные, тонкие признаки, отсутствие или присутствие высшей эстетичности, «человеческого таланта»; иной раз одно слово, один жест значит больше, чем объективные достоинства или недостатки. И скорее, охотнее Чехов принима­ет, чем отвергает. У него — стремление найти хорошее, хороше­го; у него — изумительно бережное обращение с чужой душою, непогрешимая, музыкальная чуткость. И в крупном, и в мело­чах он жил так, что никому не делал больно и никто об него не ушибался. Облегчать отношения, выбирать соответственные, ус­покаивающие слова, разрешать жизненные неловкости — едва ли кто-нибудь знал это лучше, чем он. Любить страстно и пате­тично он не мог и не умел; расстояние между собою и другими он всегда соблюдал, но maximum того, что по совести и по темпе­раменту своему мог он людям давать, он давал, и в пределах сво­его внутреннего имущества был он тароват — внимательный, де­ликатный, осторожный. Вспомним хотя бы его приемы с чужим авторским самолюбием. Многие писатели спрашивали у него мнения о своем творчестве, и посторонние рукописи на его столе часто занимали больше места, чем собственные; и за этим сто­лом он, как герой своего рассказа, нередко в изнеможении выс­лушивал эпопею какой-нибудь убийственной дамы. Но Чехов не бросал в нее пресс-папье164. Никому не отказывал он в своем со­вете и оценке. Здесь так легко обидеть, огорчить — он же, не по­ступаясь правдой, всегда находил для нее, для этой подчас горь­кой правды, такой тон, такую душевную интонацию (вообще, всю его писательскую и человеческую музыку делает ее невосп­роизводимый тон), что едва ли кто-нибудь от его рецензии, со­единения откровенности и пощады, испытывал обиду и боль. Так звучали слова Чехова, что сами авторы, вероятно, не без оттенка удовольствия читали на свой же счет его безобидные шутки: «Знаки препинания, служащие нотами при чтении, рас­ставлены у Вас, как пуговицы на мундире гоголевского город­ничего»; «это не рассказ, а длинный ряд тяжелых угрюмых казарм» 165. Как редактор Чехов и переделывал творения начи­нающих беллетристов; про один такой случай он пишет: «Из корабля я сделал гвоздь», и, вероятно, сам строитель огромного корабля должен был признать, что гвоздь оказался ценнее. Че­хов знал, как жестоко и тяжело разрушать чужие иллюзии и как это, однако, необходимо порою в интересах самого иллюзио­ниста; и благородный критик хвалил все, что можно было по­хвалить. Он помнил, какое счастье испытал он сам, почти не­известный литератор, когда получил от Григоровича письмо, восхвалявшее его робкий, еще не уверенный в себе талант. «Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость; я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благода­рить Вас» 166.

Сердечность Чехова, хотя и прикрываемая, все-таки светит и греет в ласковом звучании его писем, в этом именно из сердца идущем уменье с каждым отыскать надлежащий тон и тему, сде­латься не внешним, а действительным собеседником чужой души. Это не оппортунизм: это — серьезность сердца. Замеча­тельны в данном смысле, например, его письма к родственни­кам, людям совсем другого развития, других интересов и обыча­ев; невыразимо прекрасны письма к детям и о детях, которых так любил Чехов-человек и Чехов-писатель. Он охотно сочинял для них какие-нибудь «Сапоги всмятку» 167, пропущенные «цен­зором Пузиковым» и «одобренные ученым комитетом не только для детей, но даже и для генералов, архимандритов, непремен­ных членов и писательниц»; он вообще согласился бы с Достоев­ским, что «через детей душа лечится». Маленький гимназист с большим ранцем, с «товарным вагоном» на спине, зажигал при­ветливые огоньки юмора и ласки, в его утомленных глазах. «Чтобы освежить и обновить воздух в своей квартире, я взял к себе в жильцы молодость в образе гимназиста-первоклассника, ходящего на голове, получающего единицы и прыгающего всем на спины. 168 К Финику приходил Иванов сообщить, какие зада­ны уроки. Будучи приглашен наверх, он пошел в комнату Фини­ка, сам сконфузился — сконфузился и Финик. Угрюмо глядя в одну точку, он басом сообщил, что задано, толкнул Финика лок­тем в бок и сказал: "Прощай, Киселев". И, не подавая руки, уда­лился. По-видимому, социалист» 169.

Душевная внимательность Чехова проявляется не только в словах, его моральное гостеприимство сказывается не только в деликатности личных отношений: его письма показывают нам, что тот Чехов, который в своих произведениях выступает как мечтатель, как певец лишнего человека, как созерцатель и поэт «неделания», — в своей личной жизни был редкий работник. В творчестве своем, не любя дельца, он почти не изображал и дея­теля; в частном же быту он сам был именно деятелен. Порази­тельно такое сочетание: Чехов-земец — между тем оно реально. Земский врач, земский практик старой симпатичной складки, провинциальный труженик, энергичный сотрудник в честном и черном труде, работник-демократ, участник заседаний, описей, статистики, прилежный сеятель земской нивы — это все живет, оказывается, в утонченной личности изящного, изысканного художника, психолога томных настроений, творца проникновен­ных элегий. Отзывчивый, социально увлеченный, Чехов прово­дит шоссе, строит школы, строит пожарный сарай, на колоколь­ню выписывает зеркальный крест; во время открытия одной из школ крестьяне подносят ему образ и хлеб-соль, говорят благо­дарственную речь; он озабочен земской санитарией, ее теорией и практикой, он систематически и любовно обогащает таганрог­скую общественную библиотеку, он вместе с другими организу­ет народный дом, — покровитель больных и бедных, деятельный филантроп, друг деревни! Он пишет своих мрачных «Мужиков», но даме, только что купившей имение, советует: «В первое вре­мя не разочаровывайтесь и не составляйте мнения о мужиках». И умилительно читать его строки: «С мужиками я живу мирно, у меня никогда ничего не крадут,