А.П.Чехов: Pro et contra — страница 185 из 238

бескрылого художника, не чаявшего исхо­дов и выходов из «оврагов» этой действительности?

Чехов, с его эстетической одаренностью, среди русской дей­ствительности, — это такая же антитеза, какая заключается и в его созданиях: никогда, кажется, за все существование худо­жественного слова такой ужасающий жизненный материал не облекался в столь благоуханную, столь чарующую форму.

Андрей БЕЛЫЙ Чехов

А. П. ЧЕХОВ

Чехов — это завершение целой эпохи русской литературы. А мы не можем сказать определенно, что его уже не начинают забывать.

Чехов — это огромный, всем нам нужный, важный для нас талант. Еще важнее его теоретическое место в конфигурации современных нам литературных школ. В нем встречаются, в нем скрещиваются противоположные течения: символизм и реализм. На Чехове лежит преемственность дорогих для нас литературных традиций Л. Толстого. И в то же время в чехов­ском творчестве заложен динамит истинного символизма, ко­торый способен взорвать многие промежуточные течения рус­ской литературы; эти течения часто открещиваются от здорового честного реализма, портя свой реализм заемными румянами quasi-символических образов. В то же время среди символистов последнего времени процветают тенденции, извне сочетающие реализм с символизмом. После Чехова такое соче­тание — абсурд. Мистические реалисты открывают в баранке и кренделе что-то особенное; они описывают крендель так, что волосы становятся дыбом. В то же самое время символисты нет-нет, — и посадят какой-нибудь из своих сверхвременных символов на пароход. Те и другие не имеют ничего общего с Чеховым. У тех и других — компромисс, у тех и других — предательство своего литературного пути. Те и другие не преодолевают ни символизма, ни реализма; те и другие пред­ставляют собою шаг назад в истории развития литературы пос­леднего десятилетия сравнительно с Чеховым. Символисты, влекомые к «Знанию», «знаньевцы», растворяемые символиз­мом — все эти полусимволисты, полуреалисты далеки от ис­тинного реализма Чехова. Но и действительность чеховских символов им чужда.

Поясним нашу мысль.

Нам кажется далеко не случайным, что наиболее крупный писатель последнего времени остался без школы, в то время как творчество Горького породило целую плеяду подражате­лей. В то же самое время Валерий Брюсов, вырастая у нас на глазах, уже образовал школу. Брюсов дал нам методы истин­ного символизма: он переходит от символа-переживания к об­разу-модели. Его мир — это мир двух действительностей, — из них видимость — только арка, под которой мы проходим в не­известность.

Чехов, наоборот, исходя из реального образа, утончая и изу­чая самый образ видимости, рассматривает его как бы в мик­роскоп, указывает нам на то, что образ этот в сущности сквоз­ной. Но выхода он не дает, и мы, окруженные неизвестностью, обречены пребывать в замкнутых пределах нашей стеклянной тюрьмы.

Брюсов нам как бы говорит своими образами: «Мы не мо­жем объяснять на языке тайн. И вот я опускаю на тайну заве­сы условных знаков. Но посмотрите: условные знаки совпада­ют с окружающей действительностью». Чехов говорит нам обратное: «Я ничего не знаю о тайне, не вижу ее. Но изучите действительность в ее мгновенных мелочах. Я не знаю выхода из стен моей тюрьмы, но, быть может, бесконечные узоры, на­чертанные на стенах, не двухмерны, а трехмерны: они убегают в пространство неизвестности, потому что стены могут ока­заться стеклянными, и то, что мы видим на их поверхности, может оказаться за пределом этой поверхности. Все же я ниче­го не знаю».

Школа Брюсова устанавливает культ мгновения. Ткань вре­мени Чехов расчленил на отдельные элементы ее — мгнове­ния. Здесь он завершитель истинного реализма (мир мгновен­ных образов и переживаний). Символизм и реализм, как начало и конец, соприкасаются в одной точке; эта точка — мгновение; но подходы к мгновению противоположны. В сим­волизме мгновение есть средство запечатлеть переживаемое, не имеющее соотносительной формы выражения в видимости. В истинном реализме дезинтеграция времени в ряде отдельно взятых мгновений есть цель; средством этой цели является описание материала, данного нам в видимости и пережива­ниях.

Символизм и реализм — два методологических приема в ис­кусстве. В философии мгновения оба метода совпадают, как совпадают две окружности, только в одной точке. Эта точка совпадения реализма и символизма есть основа всякого твор­чества: здесь реализм переходит в символизм. И обратно.

Задача истинного реализма заключается в приведении его к основе творчества, к совпадению его с символизмом в точке ка­сания самих в себе замкнутых сфер. И если символизм может развиваться в направлении коллективной символизации (ре­лигия), базис его устойчив только тогда, когда он приведен к точке касания с реализмом. Задача русского символизма не заключается только в развитии его как коллективного симво­лизма, но и в утверждении его в самом себе, то есть в приведе­нии к точке касания с реализмом так, чтобы реализм незамет­но для себя стал символизмом.

Развитие символизма идет в прогрессивном и регрессивном направлениях; это не значит, что нужно кое-как смешивать реализм с символизмом: такое смешивание кощунственно для обеих школ.

Чехов никогда не сознавал себя символистом, но он благо­родно и честно как бы отдал все свое творчество на то, чтобы творчество его стало подножием русского символизма.

Вся поверхность его образов реалистическая. Образы пер­вых его произведений ничем не отличаются от образов наших типичных представителей реализма. Но чем глубже проникает его взор в самую структуру своих образов, — тем образы эти прозрачней: так непрозрачный кусок дерева, когда микротом срежет тончайший его слой, под микроскопом распадается на отдельные клеточки, и далее: клеточка, ее физические свой­ства, рисуя ряд формул, смысл которых ускользает от понима­ния, — клеточка сама превращается в тайну; и дерево уж не дерево, а совокупность многообразных тайн.

Так с углублением чеховского реализма внутренняя основа этого реализма, не предавая традиций прошлого, переходит в символизм. Чехов расположил все многообразие чисто реалис­тических приемов вокруг своего центрального символического фокуса; вот почему в нем мы находим отклики метерлинков- щины (всегда несколько дешевой) и настроений Гамсуна. Только у него единство символа и реального образа — далекий фон; между этим фоном и нами он набрасывает ряд перспек­тив, все суживающих диапазон переживаний, подстилающих образ, пока не вырастет на переднем плане Чебутыкин. Сидит Чебутыкин, и пока усталые люди мечтают о счастье, громко восклицает: «Цицикар: здесь свирепствует оспа!» («Три сест­ры»). На поверхности протекает жизнь русского общества вре­мен Александра III. Но штрихи его письма, сами по себе впол­не точно передающие действительность, образуют такую конфигурацию, которая приподымает Ивана Ивановича над известной эпохой. Эпоха становится символом вообще эпохи человечества. Иван Иванович становится человеком, комната его разрастается до мира. Но и каждый отдельный штрих, при всем его реализме, у Чехова только равнодействующая более детальных штрихов: сначала он разлагает действительность на отдельные атомы, потом совершает незаметную перегруппи­ровку этих атомов и складывает из них образ, неотличимый от образа действительности, но говорящий нам о чем-то ином, чего не сознает ни сам Чехов, ни его герои: они какие-то сквоз­ные, будто тени, и разговор их о повседневном поражает наш слух, как «Парки бабье лепетанье» Ч И мы жадно слушаем по­вседневную речь, и начинает казаться, что она смутно двоит­ся, что и Чехов, и герои его чего-то не досказывают, что-то знают, но не умеют ни сказать, ни привести к сознанию свое знание. Все, что сказал нам Метерлинк, мы непроизвольно угадываем в творчестве Чехова. Здесь Метерлинк дал только ключ к тому, чтобы мы могли словами проникнуть в удален­ные зоны чеховского интимизма. И мы понимаем по-новому мягкую грусть чеховской улыбки. Эту улыбку Чехов молчали­во унес в могилу и не сказал больше ничего; быть может, и не мог сказать, потому что сам не знал, во что превратится его реализм, к какой точке привел он реализм русской литературы.

Такова субстанция чеховского творчества — опрозрачнен- ный реализм, непроизвольно сросшийся с символизмом. Две замкнутые среды в нем соприкоснулись, как в одной точке. Вопрос только в методе подхода к этой точке. И метод Чехо­ва — реализм. Сохраним же за ним название реалиста, но не будем соединять с понятием о таком реализме примитивных представлений.

Совершенно обратна форма последних произведений Чехо­ва. Она — условна. Опираясь на тысячи деталей, он невольно производит выбор деталей и стилизует образ. По двум штри­хам восстановляем мы подразумеваемые штрихи. А если и ри­сует он героев своих многими штрихами, каждый из них син­тезирован: незаметно он вводит нас в сферу условного, и мы, не подозревая, заполняем сами его штрихи деталями. Сообраз­но с выбором черт крепнет форма его письма. Каждая фраза живет собственной жизнью, но все фразы подчинены музы­кальному ритму. Диалог «Трех сестер» и «Вишневого сада» — да, это музыка! А мы часто его не слышим, потому что герои его не изменяют молчанию, шепчут свои повседневные слова о том, что «Бальзак родился в Бердичеве» («Три сестры»).

Чехов — удивительный стилист. Он первый инструмента­лист стиля среди русских писателей-реалистов. Горькому, Ле­ониду Андрееву и прочим писателям-реалистам с символиче­ской закваской далеко до стиля Чехова, как земле до неба.

Образы чеховского реализма, извне стилизованные и изнут­ри соприкоснувшиеся с символизмом, завершают эпоху разви­тия реализма в русской литературе. Вот почему у него не мо­жет быть самостоятельной школы; чеховцам остается лишь разработать детали им до конца пройденного пути. Если и сто­ит серьезно учиться у него, то только символистам, которые одни способны измерить весь диапазон его огромного, еще и теперь неоцененного дарования.

Вот почему в настоящее время нам смешны попытки эпиго­нов реализма извне завязать связь с символическим миропони­манием. Единственно связующая точка только в Чехове. Она была, она и останется. Прочее развеется, как прах.