А.П.Чехов: Pro et contra — страница 187 из 238

«фантасти­ческий» элемент, с которым мы встречаемся в искусстве. Пе­ред глазами утомленного долгим сном жизни протягивается вереница образов. Причудливые арабески их так странны, так сказочны. Не следует забывать, что самая сказочность образов есть часто не что иное, как осложнившаяся реальность, благо­даря взаимному пересечению различных обрывков повседнев­ных последовательностей. Эти обрывки, встречаясь друг с дру­гом, невольно сравниваются, сопоставляются, сливаются. Так возникают художественные символы фантазии, принимающие порой чудовищные формы, например, форму сфинкса (полу­женщина-полузверь). Не следует забывать, что части этой чу­довищной формы взяты из действительности. Изысканные об­разы фантазии далеко не всегда воплощены в повседневность. Воплощение их, не нарушая повседневности, придает жизни неуловимо-фантастический характер. Можно говорить о воп­лощенных и невоплощенных символах.

Художественная сила слова покоится на средствах изобра­зительности. Средства изобразительности являют нам в боль­шинстве случаев способы соединения, сочетания, подмены об­разов. Способы эти (метафора, метонимия, гипербола и т. д.) сводимы к сравнению. Сравнивая что-либо с чем-либо, я со­единяю разнородные черты в одно. Вот почему художествен­ная последовательность, как и сон, способна явить нам несу­ществующие соединения существующих образов. Вот почему в художественных символах исчезают границы между действи­тельностью и сном. Вот почему воплощенный символ сливает­ся с жизнью.

Образы действительности влияют на нас. В душе образуется непередаваемое отношение к любому явлению действительнос­ти. Это отношение, вызываемое явлением, мы называем его настроением. Настроение может увеличиваться и уменьшать­ся. Увеличиваясь, оно врывается в обычный распорядок об­разов, претворяя их: сонные ассоциации начинают тогда врываться в жизнь и незаметно смешиваются ряды последова­тельностей. В этом смешении может открыться известного рода правильность. Различные ряды могут пресекаться в од­ном образе, расходясь от этого образа, как от центра, бесконеч­ными, непересекающимися лучами. Перед нами не будет сме­шения рядов, а соединение их в одном образе. Различные ряды, проходя сквозь данный образ в различных направлени­ях, не нарушат связи его с каждой из пересекающихся после­довательностей, в которой данный образ есть необходимое зве­но. Смысл данного образа определится, по крайней мере, по двум и более направлениям. Такое соединение последователь­ностей в одном образе являет нам реальный и вполне вопло­щенный символ.

Два пути ведут к воплощению символа. Вышерассмотрен- ный путь есть путь от реального к фантастическому, когда жизнь становится сном. Наоборот: усложняя образы фантазии до последнего предела, мы увеличиваем взаимное пересечение последовательностей; в результате пересечения получаем все меньшие и меньшие взаимно сопоставленные обрывки, между которыми все больше и больше стирается разность, т. е. полу­чаем дифференциалы различных последовательностей, вполне совпадающие друг с другом. Разность порядков единой после­довательности вырастает благодаря разнообразию в способах сложения тех же дифференциалов. Элементы различных пос­ледовательностей объединяются пристальным рассмотрением в единую реальность. Это путь от фантастического к реально­му, когда сон становится действительностью.

Оба пути ведут к воплощению.

Художественная постановка произведения, написанного для сцены, есть воплощение намерения автора. Как воплоще­ние оно есть добавление к этому намерению. Всякое художе­ственное произведение непроизвольно символично. Вопрос о воплощении художественного произведения есть вопрос о во­площении символа. Но воплощение символа может идти по двум путям, совпадающим в результатах и, наоборот, расходя­щимся в точке отправления. Выбор путей для постановки определяется выбором пути, намеченного автором. Художе­ственное воспроизведение той или иной пьесы облегчает авто­ру воплощение символа. Непонимание пути, выбранного авто­ром, наоборот, тормозит воплощение символа. Если автор идет от фантастического к реальному, от грезы к действительности, постановка должна подчеркивать условность грезы; только та­ким путем откроется ее реальность.

Путь от условного к реальному незнаком Художественному театру. Этим объясняется неуспех метерлинковских пьес. На­оборот: в подчеркивании фантастического элемента в реальном Художественный театр не имеет соперников. Я не знаю, кто воплотил в «Иванове» фантастический кошмар жизни — Ху­дожественный театр или Чехов, только при чтении этой наибо­лее слабой из чеховских пьес не получаешь и сотой доли того впечатления, какое выносишь, выходя из театра. Вся пьеса зажглась здесь светом иных реальностей, и мы увидели, что все эти серые люди, неврастеники, пьяницы, скряги — чудо­вищнейшее порождение сна, вросшие в жизнь фантомы, ка­завшиеся нам реальней реального в нездоровом тумане недав­него прошлого. Мы убедились в том, что их и нет даже, что они — игра тумана, ужасная туча, занавесившая горизонты. Туча, пока она висит над нами, кажется безобидной и серой; но стоит случайному лучу разорвать обманное марево, как по­чернеют уносящиеся обрывки; и то, что вчера по привычке казалось обыденным и серым, теперь поразит нас ужасом бе­зобразия.

Эпоха, еще вчера казавшаяся нам столь реальной, вдруг оказалась тяжелым кошмаром который мы приняли за реаль­ность. Художественный театр с бесконечной мудростью неуло­вимыми штрихами обрисовал фантастический ужас недавней эпохи, взглянув на нее как на далекое прошлое. С удивитель­ной тщательностью всюду подчеркнуты неуловимые мелочи быта, отделяющие нас от девяностых годов XIX столетия — в результате получились скорее девяностые годы XVIII столе­тия, во многом напоминающие комический ужас сомовских картин.

Можно с уверенностью сказать, что «Иванова» создал не Чехов, а исключительно Художественный театр.

1904

К. И. ЧУКОВСКИЙ А. Чехов

1

Капитан Урчаев заказывает портному Меркулову мундир.

Сколько возьмешь? — спрашивает он.

Помилуйте, ваше благородие. Что вы-с. Я не купец ка­кой-нибудь. Мы ведь понимаем, как с господами. Когда на консула персидского шили, — и то без слов.

Портной Меркулов шьет мундир не ради денег. У него не хватает на сукно, он продает корову; за труд ему не платят, бьют, гонят, — он все это терпит с восторгом фанатика. Все это искупается для него радостью шитья, радостью творчества.

Он художник.

В его душе портняжное искусство живет ради портняжного искусства.

Возмечтали вы об себе высоко! — говорит ему дьячок. — Хоть вы и артист в своем цехе, но Бога и религию не должны забывать. Арий возмечтал, вроде как вы, и помер поносной смертью. Ой, помрете и вы!

И помру. Пущай лучше помру, чем зипуны шить.

Даже смерть готов он снести во имя своего божества.

Сократ выпил яду ради абсолютной справедливости. Джор­дано Бруно пошел в огонь ради абсолютной истины. Портной Меркулов готов стать жертвой абсолютного портняжного ис­кусства.

Толпа не понимает Трифона Меркулова. У Трифона Мерку­лова есть своя Ксантиппа, которой чужд его «категорический императив». Она «работает кочергой, бьет на мужниной голове горшки, таскает его за бороду» и, главное, хочет подчинить его портняжное вдохновение, по существу своему самоцельное, земным целям, требуя, чтобы Меркулов работал ради денег.

Он, вдохновенный, и презирает, и жалеет ее, жалеет за то, что ей недоступны восторги творчества.

Я, ваше благородие, понимаю, — говорит он Урчаеву. — Я ничего. Но жена. Неразумная тварь. Сами знаете, какой ум в голове у ихнего бабьего звания.

Смешной анекдот этот («Капитанский мундир»), рассказан­ный беззаботным Чехонте, связан какими-то таинственными нитями с нежнейшим из чеховских творений — «Вишневым садом».

Что такое для купца Лопахина — вишневый сад? То же, что и для жены портного Меркулова — капитанский мундир: только средство к достижению жизненных благ.

Но для самого-то Меркулова — этот мундир не средство, нет! — это цель, и Меркулов готов служить ей даже во­преки жизненным благам.

И вот точно такое же отношение у владельцев сада — у Гае- ва, у Раневской — к этому саду.

Вишневый сад — в их душе сам себе довлеет, он для них самоцелен, и когда купец Лопахин предлагает вырубить его, продать, то есть предлагает сделать его средством, — им это кажется каким-то кощунством, святотатством, им здесь чудит­ся какое-то непонимание, и то же чувство, что и у Меркулова, чувство презрения и жалости к «непонимающему» купцу Ло- пахину, слышится в их словах:

Милый мой, простите, вы ничего не понимаете, — со снисходительным пренебрежением говорит Раневская.

Какая чепуха! — возмущается Гаев. — Извините, какая это чепуха.

Я, ваше благородие, понимаю. Я ничего. Но жена. Не­разумная тварь. Сами знаете, какой ум в голове у ихнего ба­бьего звания. — подыскивает портной Меркулов оправдания для лопахинского греха своей жены.

и вот, когда вместе с Лопахиным эта сила наконец предстала пред ними, они отмахиваются от нее и восклицают презри­тельно:

Какая чепуха!.. Неразумная тварь!.. Вы ничего не пони­маете!..

Лопахин не понимает! Ведь все эти нежные, молящиеся, ти­хие чеховские герои — кажется, о том только и скорбят, что в жизни так мало лопахинского разума, целесообразности, пла­номерности; ведь всю их тоску можно назвать тоской по Лопа- хину, и вот свершилось: Лопахин пришел, наконец, а дядя Ваня встретил его с затаенной ненавистью.

С затаенной, — потому что Чехов скрытнейший из худож­ников. Для эстетики Чехова художественная откровенность просто невыносима. Чтобы прикрыть свою ненависть к Лопа- хину, он принимает целый ряд художественных мер.

Он придает Лопахину некоторую неопределен­ность, неясность, он заставляет Трофимова говорить:

У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа.

Он окружает Лопахина каким-то поэтическим светом, и — странно! свет этот гаснет, когда Лопахин твердит свое лопа- хинское: