А.П.Чехов: Pro et contra — страница 188 из 238

Я работаю без устали, и, кажется, мне тоже известно, для чего я существую[101].

И появляется свет этот в те минуты, когда в Лопахине ска­зывается что-то от трех сестер, что-то от дяди Вани, когда он говорит:

Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь. О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша не­складная, несчастливая жизнь!

То есть когда в Лопахине нет ничего лопахинского.

Как это знаменательно. Чеховский гений так и не сумел благословить нежной своей поэзией это твердое, уверенное, целесообразное начало жизни — лопахинское. И для примире­ния с этим началом, — которое, казалось бы, должно так обра­довать все это обезумевшее от тоски чеховское царство, — по­надобилось придать ему черты прямо противоположные, в корень его отрицающие.

Для примирения с уверенной, целесообразной силой, поэт придал ей какую-то долю неуверенности, бесцельности, незна­ния.

Силу ему удалось полюбить только в минуту ее слабости.

3

Мне известно, для чего я существую! — говорит Лопахин, и эти его слова роднят его с многими чеховскими героями.

Что же здесь плохого, если «известно», — но в чеховском цар­стве всякий, кому «известно», отмечен какою-то каиновой печа­тью.

Это доктор Львов в «Иванове», который «говорит ясно и оп­ределенно, так, что не может его понять только тот, у кого нет сердца».

Это учитель Кулыгин:

Я доволен, я доволен, я честный человек. Я работаю, хожу в гимназию, потом уроки даю. Мне всю жизнь везет, я счастлив, вот имею даже Станислава второй степени3.

Это учитель Медведенко в «Чайке», который, когда узнает, что Маша несчастна, удивляется:

Отчего? Не понимаю. Вы здоровы. Отец у вас, хотя и не богатый, но с достатком. Мне живется гораздо тяжелее, чем вам. Я получаю всего 23 рубля в месяц.

Это профессор Серебряков в «Дяде Ване», которому хорошо «известно», что ему нужна дача в Финляндии, процентные бу­маги, «известность, успех, шум».

А Маше из «Трех сестер» ничего «не известно», и говорит она далеко не «определенно»:

Кот зеленый. дуб зеленый. я путаю.

Нина Заречная из «Чайки» тоже «путает» и восклицает после каждого слова «нет, не то».

Я чайка. Нет, н е т о. Сюжет для небольшого рассказа. Это н е т о.

Соня из «Дяди Вани» тоже путает и буквально повторяет Нину Заречную:

Я говорю н е т о, н е т о я говорю, но ты должен по­нять меня, папа4.

А дядя Ваня тоже вместе с ними: зачем-то стреляет, зачем- то кричит «не то» о Достоевском, о Шопенгауэре и тут же при­знается:

Я зарапортовался.

И вот перед нами два стана чеховских героев, разделяемые таким, казалось бы, случайным рубежом: одни «путают», «за- рапортовываются», говорят «не то», а другие «говорят ясно и определенно, и не может понять их только тот, у кого нет сердца».

Повторяю: казалось бы, что плохого в том, что люди говорят ясно и отчетливо? И не плохие, к тому же, люди. Все они, от Лопахина до Львова, люди чрезвычайно честные. Все работя­щие: Кулыгин уроки дает и в гимназии и дома, Серебряков пишет столько, что его зовут графоманом, Медведенко народ­ный учитель, а Лопахин нажил огромное состояние неустан­ным, тяжелым трудом.

Но всмотримся в них поближе. Все чеховские драмы конча­ются их торжеством. И торжество это построено на гибели тех «путающихся, зарапортовавшихся».

Лопахин отнимает у Раневской, у Гаева их романтическую мечту, их «дикую утку» — вишневый сад.

Кулыгин — единственное ликующее лицо, когда романти­ческие надежды трех сестер рушатся.

Благополучие Серебрякова зиждется на страданиях дяди Вани.

А литератор «с выработанными приемами» Тригорин, то есть опять-таки говорящий «ясно и определенно», и уверенная артистка Аркадина торжествуют победу над говорящим «не то» поэтом Треплевым, у которого в писаниях «что-то стран­ное, неопределенное, порой даже похожее на бред»5.

Говорящие «ясно» всегда в борьбе у Чехова с говорящими «не то». В борьбе скрытой или явной, все равно, Иванов и Львов, Серебряков и дядя Ваня — открытые враги. Но пусть они будут друзьями, и все же торжество Лопахина над вишне­вым садом Гаева, над чайкой Треплева, над Москвою трех сес­тер — для Чехова было роковое, неотвратимое торжество.

В его драмах вечная роковая борьба этих двух начал, роко­вой исход этой борьбы, в них внутреннее движение к неизбеж­ному — к вечной победе Лопахина над дядей Ваней.

И здесь высший трагизм чеховских пьес.

Победа Лопахина над дядей Ваней — это всегда какая-то по­зорная победа.

Интимная правда, красота этой правды, поэзия этой прав­ды, — всегда у Гаева, у Иванова, у портного Меркулова, у «бедного, бедного» дяди Вани, у трех сестер.

Всмотримся еще в этих говорящих «ясно». Сколько у них родни в огромном чеховском царстве. Все они на разные лады повторяют доктора Львова:

— Я человек положительный, — говорит Апломбов, чело­век со щетинистыми волосами из рассказа «Свадьба», — и не вижу никакого развлечения в пустых удовольствиях.

Да и как говорить «не то» лавочнику Андрею Андреевичу, раз у него «солидные калоши, те самые громадные, неуклю­жие калоши, которые бывают на ногах только у людей положи­тельных, рассудительных, убежденных» («Панихида»), или «хо­рошему человеку» — писателю Лядовскому, — раз у него «еще во чреве матери» сидела наростом вся его программа. И как за­рапортоваться «необыкновенному» Кирьякову, — если у него «уже в манере покашливать и дергать за звонок слышится со­лидность, положительность и некоторая внушительность»?6

Все это люди чрезвычайно разные, но один их объединяет грех, и какой казалось бы, ничтожный: все они «говорят ясно и определенно».

И Чехов, все простивший людям, влюбленный в каждый пе­релив расстилающейся перед ним жизни, не сумел простить только этого греха. Говорящий ясно и определенно Аплом- бов — честен и добр, но:

— Еще и дня нет, как женился, а уже замучил ты и меня и Дашеньку своими разговорами. Нудный ты, ух, нудный.

«Необыкновенный» Кирьяков и того добродетельнее, но его «ясность и определенность» сделали то, что «родня разошлась с ним, прислуга не живет больше месяца, знакомых нет, жена и дети вечно напряжены от страха за каждый свой шаг».

От «хорошего человека» писателя Владимира Сергеевича, от его готовой программы, то есть опять-таки от «ясных и оп­ределенных» речей — сбегает его сестра.

Словом, будь Лопахин у Чехова писатель, лавочник, чинов­ник, будь он добр, честен, умен, — но стоит заговорить ему ясно и определенно, он давит, он убивает, он деспот, он торже­ствующий, «размахивающий», и Чехов, «механический аппа­рат», шельмует и казнит его, как умеет.

4

Эта загадочная логика чеховского сердца, карающая вся­кую целесообразность и закономерность, заставляет его каким- то странным образом все прекрасное, умилительное, нежное связывать с бесцельностью, с растерянностью.

Человек у Чехова может быть нечестен, нелеп, неумен, но пусть он только «зарапортуется», «запутает», заговорит «не то», и чеховская поэзия любовно озарит его.

«Это странный, наивный человек, — думала Надя («Невес­та») про чахоточного Сашу. И во всех этих чудесных садах, фонтанах необыкновенных чувствуется что-то нелепое, но по­чему-то в его наивности, даже в этой нелепости столько пре­красного, что едва она только вот подумала об этом, «как все сердце, всю грудь обдало холодком, залило чувством радости, восторга».

Ибо вся дивная красота чеховских героев лежит в этой не­лепости, нецелесообразности, запутанности, в этом «не то».

И можете сделать опыт. Отнимите это «не то» у доктора Ов­чинникова (из «Неприятности»), и вся красота его личности распадется, и вместо него появится доктор Львов — отврати­тельный своею «честной жестокостью».

Или отнимите это «не то» у профессора Николая Степанови­ча (из «Скучной истории»), и тихая прелесть его души испа­рится, и на его месте очутится профессор Серебряков со своею дачей в Финляндии.

А женщины Чехова, эти ароматные создания русской по­эзии, которых чеховские герои зовут «удивительная моя, хоро­шая моя, великолепная моя», — куда денется тихое их очаро­вание, если вы у Нины Заречной и Сони отнимите их «не то я говорю», и если Катя (из «Скучной истории») не ответит на вопрос, куда она едет:

В Крым, то есть на Кавказ.

Три сестры, которые в уездном городишке знают зачем-то все иностранные языки. «Счастливчик», который учит других искусству счастья, а сам даже не знает, куда он едет, — в Мос­кву или в Петербург. Столетний старик, мечтающий зачем-то о кладе, а когда его спрашивают, на что ему этот клад, так и не умеющий ответить («Счастье»). Карта Африки, висящая за­чем-то в захолустье у дяди Вани, перед которой Астров зачем- то говорит «не то»:

А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело.

Вот как неукоснительно, как настойчиво бессознательная логика Чехова приветствует все бесцельное и неопределенное.

5

Прославление бесцельности. Чехов будто дал Аннибалову клятву — презирать, ненавидеть, клеймить, шельмовать не вора, не разбойника, не утеснителя, а только того, чьи речи «ясны и определенны», кому «известно, для чего он существу­ет», кто работает целесообразно и закономерно.

Он точно раз навсегда, с самого первого своего анекдота, на­писанного для «Стрекозы», подрядился прославлять не доб­рых, не умных, не трудящихся, а тех, кто «зарапортовался», кто «путает», говорит «не то», кто не знает целей, и даже капи­танский мундир любит ради капитанского мундира.

Откуда такое?

Как могло создаться это странное распределение художе­ственных симпатий и антипатий? Кто внушил их Чехову и за­ставил его провести их сквозь всю пеструю толпу разнообраз­нейших его образов?

Сделал это новоявленный герой российской истории — го­род.

6

Едва только оторвавшийся от земли мужик пришел на го­родские тротуары освободиться от своей свободы и встать у фабричного колеса, как в русской жизни произошло одно из величайших событий: мужик исчез и превратился в хозяина, деревня исчезла и превратилась в город.