А.П.Чехов: Pro et contra — страница 190 из 238

Поэтому все уставшие, утомленные самым фактом жизни тянулись к нему, за «липовым чаем».

Поэтому Чехов, может быть, единственный из русских писа­телей, у которого — только поклонники и нет врагов. Не любят тех, кто требует, пристает, заставляет отвечать на трудные во­просы.

Требовательные люди — жестоки. У Чехова жестокости нет никакой.

«Все мы беспощадны, и всего беспощаднее, когда мы пра­вы», — сказал Герцен.

Чехов не беспощаден, потому что он никогда не считал себя правым. Жизнь он принимал так же покорно, как и смерть. Не надо забывать, что лучшие свои вещи он написал, ясно ощущая смерть, которая годами боролась с ним. Смерть как бы жила в нем. На жизнь он смотрел под знаком смерти.

Беспощадны жизнь и смерть. Люди же должны жалеть и щадить друг друга.

Сегодня, в день чеховских поминок, хочется сказать: «Лю­бите Чехова, как он вас любил. Учитесь у него состраданию, великой жалости к людям. Цените его великий художествен­ный дар. Но не поддавайтесь соблазну чеховщины. Липовый чай хорош для больных, для тех, у кого ножки гудут. В мину­ты уныния и усталости отчего ж и не попить липового чаю. Но жизненное дело творится людьми здоровыми, крепко стоящи­ми на ногах».

Мудрый художник пожалел, пощадил нас. Помянем его за это с благодарностью. Но сами себя жалеть мы не имеем права.

О, если бы меньше себя жалели, были беспощаднее к себе и требовательнее к другим!

Д. В. ФИЛОСОФОВ Быт, события и небытие

I

Когда покойного князя А. И. Урусова1 попросили дать ста­тью о Чехове для одного театрального журнала, он ответил:

«Статейку (покороче) "Чехов как драматург" можно, конеч­но, написать. Но, по правде, что тут расписывать. Я не спосо­бен злоупотреблять временем читателя, размазывая на два ли­ста то, что можно сказать в четырех страничках, а еще лучше в двух словах: Чехов — хороший драматург».

Письмо князя Урусова помечено 3 октября 1899 г.2

Неисправимый эстет уже тогда думал, что доказывать та­лантливость Чехова — бесполезно. Чехов хороший драма­тург — истина самоочевидная, смешно о ней спорить.

Урусов руководился исключительно своим эстетическим нюхом, потому что в действительности самоочевидной истиной было утверждение: «Чехов плохой драматург».

Тогда, каких-нибудь десять лет тому назад, все в один голос это твердили.

Художественный театр только что зарождался. «Чайка» же торжественно провалилась.

Она шла в первый раз на Александринском театре, 17 октяб­ря 1896 г., в бенефис Левкеевой. Представление было не­обыкновенно скандальное. Смех, шиканье. Автора даже не вы­звали. В газетах один А. С. Суворин заступился за Чехова3. Остальные рецензенты глумились над пьесой и ее автором. Вот что писали «Новости», которые в те глухие времена считались газетой «передовой» не только в политическом, но и в эстети­ческом смысле: «Юбилейное бенефисное торжество было омра­чено почти беспримерным, небывалым в летописях нашего те­атра скандалом. После 3-го действия шикание стало общим, оглушительным, выражавшим единодушный приговор тысячи зрителей тем "новым формам" и той новой бессмыслице, с ко­торыми решился явиться на сцену наш "талантливый беллет­рист". Единодушие публика проявила удивительное, редкое, и, конечно, этому можно было только порадоваться: шутить с публикой или поучать ее нелепостями — опасно. Пусть это имеют в виду декадентствующие и "слишком талантливые" беллетристы, драматурги и прочие писатели».

Умному и проникновенному рецензенту просвещенных и либеральных «Новостей» этого показалось мало. Он пожелал себя увековечить и на следующий день писал: «С всех точек зрения — идейной, литературной и сценической — пьеса Чехо­ва даже не плоха, а совершенно нелепа. В сущности, между всеми действующими лицами драмы есть одна главная преоб­ладающая связь — разврат (sic)» (Новости. 1896. № 288—289)4.

Дальше началось нечто эпическое.

Чехов написал пьесу «Леший» 5. Это, так сказать, первый вариант «Дяди Вани». Астров и дядя Ваня были соединены здесь в одном лице, в лесном человеке, в «Лешем».

Урусов говорит: «У Чехова есть прекрасная комедия "Ле­ший", которая никогда не была напечатана, а только налитог­рафирована и игралась. Он ее, переделав под заглавием "Дядя Ваня", по-моему, испортил, хотя и в испорченном виде она все-таки замечательна. "Дядя Ваня" вошел в состав томика "Пьесы", а "Леший" так и пропал. Бог его знает, есть ли он еще у Разсохина или нет. Почему, скажете вы, не напечатан "Леший"? Это сложная история. Пьеса вызвала озлобление в профессорских кружках, потому что выставлен комический и жалкий профессор, либерал и эстет. Чехов раскапризничался и не дал пьесу в печать» (Урусов, кн. Сочинения. Т. II)6.

Это озлобление «профессорских кружков» отразилось впо­следствии и на судьбе «Дяди Вани». Пьеса была забракована московским литературно-театральным комитетом7. Официаль­ной причиной к тому послужила, по объяснению самого коми­тета, недостаточная мотивировка покушения Ивана Петровича на убийство Серебрякова. «Разочарование в таланте профессо­ра, раздражение на его бесцеремонность не может служить, по мнению комитетских экспертов, достаточным поводом для преследования его пистолетными выстрелами. У зрителя мо­жет даже явиться подозрение, что поступок дяди Вани нахо­дится в связи с состоянием похмелья, в котором автор почему- то слишком часто показывает и дядю Ваню, и Астрова».

Теперь вопли петербургских рецензентов, экспертиза мос­ковских литераторов нам кажутся просто курьезной странич­кой из истории «panmuflisme general»8, как некогда выражал­ся Флобер.

Но каково было тогда Чехову? Смертельно больной, он дал русской литературе все, что мог. Талант его дошел до высшего своего предела, а просвещенная критика называла пьесы Че­хова нелепыми и развратными, глумилась над вечно пьяными их героями.

У Чехова не могло не быть ощущения, что он не ко време­ни, что он несовременен. Единственным утешением была ему поддержка незначительного кружка лиц, которые считали ис­тину: «Чехов — хороший драматург» самоочевидной. Совре­менники не поняли, — оценит потомство. Кроме суда совре­менного, есть суд вечный. И как бы ни было больно Чехову от окружающего его непонимания, он в глубине души, конечно, твердо знал, что история русской литературы его не забудет.

II

Но человеческая судьба капризна. Под самый конец жизни Чехову удалось вкусить настоящей, подлинной славы, сужде­но было превратиться из «талантливого» писателя в наследни­ка Тургенева.

Художественный театр доказал всем и каждому, что Чехов воистину «хороший драматург».

Но не знаю, что лучше для писателя: непризнание или чрез­мерное обожание. Чехов был слишком тонкий художник, слишком целомудренный, стыдливый человек, чтобы не стра­дать от всегда уродливого поклонения толпы.

Особенно мучительно было на первом представлении «Виш­невого сада», 17 января 1904 г., т. е. за полгода до смерти Че­хова. Тогда уже все лежали на животе перед Чеховым. Уже его не видели. Все у него отняли, все взяли для себя, ничего не оставили ни ему, ни будущим поколениям. Как будто Чехов — писатель не вечный, а только современный, как будто совре­менники поняли его до конца, слились с ним.

Кто был на этом чествовании, — никогда не забудет смер­тельно бледного лица Чехова, не забудет бессмертной пошлос­ти, которою не в меру разошедшиеся современники окружили своего кумира. Они превратили Чехова в тот самый шкап, ко­торому Леонид Андреевич говорил свою ироническую привет­ственную речь. И когда московские «герры профессоры» с при­вычной легкостью стали, как из мешка, сыпать своими «обще­ственными идеалами», «неизменностью убеждений», было стыдно за них и до слез жалко Чехова.

Есть раз навсегда составленные юбилейные речи, в кото­рые, смотря по надобности, в последнюю минуту вставляется имя юбиляра. Речь заготовлена давно, произносилась не раз, на всевозможных юбилеях. Сегодня чествуют Чехова, а пото­му, и только потому, она начинается со слов: «Дорогой Антон Павлович». И чем эти сегодняшние похвальные речи лучше вчерашних ругательных — неизвестно. И тут и там — полное непонимание личности Чехова, ее вечной, неповторимой цен­ности. Вчера господствовал инстинкт отталкивания, — и Чехо­ва ругали; сегодня восторжествовал инстинкт притяжения, — и Чехова совершенно так же бессознательно начали душить панегириками.

Слепые вожди не вели толпу, а следовали за ней. И, конеч­но, не выражали ее мыслей и желаний, потому что сродство, обнаружившееся между Чеховым и предреволюционной тол­пой, было гораздо глубже и значительнее, чем речи «герров профессоров».

Разговоры о Чехове стали ненужными, бледными, фальши­выми. Между читателем и автором, зрителем и драматургом, по какому-то скрытому закону, установилось молчаливое взаи­мопонимание. Большой Чехов раскололся, распылился на ты­сячи тысяч маленьких Чеховых. В каждого читателя и зрите­ля попала такая чеховская «песчинка», и театр оказался не представлением, а как бы общей исповедью, всеобщим покая­нием, рядом с которым умные слова молодых людей, длинные статьи восторженных критиков казались жалкими.

Рампы, отделяющей зрителя от актера, не было. Заболей кто-нибудь из актеров, спектакль можно было продолжать, потому что в театре сидели и «дяди Вани», сотни «сестер» и «вечных студентов».

Вот только, пожалуй, не было старого Фирса, знавшего «способ», как сушить вишню.

Имя этому объединяющему принципу было скоро найдено. Это — чеховщина. Чеховщина — тот воздух, которым дышали тогда все, та среда, в которой жил и Чехов.

Пока пьесы были литературным произведением, пока их читали ценители вроде Урусова, — чеховщина из них не пер­ла. Отношение к ним было чисто эстетическое, свободное. Люди, обладавшие любовью к литературе, художественным чутьем, полюбили их, поддались обаянию чеховской личности. Но социологическая сторона чеховских драм, их коллективная психология тогда еще не выявилась. Провал «Чайки» объясня­ется не только тем, что эта пьеса менее совершенно воплощает чеховщину, чем «Три сестры» и «Вишневый сад», но также и потому, что в Александринском театре самая неподходящая среда для проявления чеховской психологии, чеховщины. Только московский Художественный театр создал настоящую обстановку, соединил автора со зрителем, поставил пьесы Че­хова под знаком чеховщины. И как-то вдруг, без всяких слов, умных разъяснений, комментариев, все стало ясным. Все по­няли, что живут в царстве чеховщины, что оно всех давит, и все почувствовали, что ему наступает конец. Одни об этом жа­лели, другие радовались.