А.П.Чехов: Pro et contra — страница 199 из 238

— «Не увидимся здесь, увидимся — не увидимся, а сооб­щится — там, т. е. не там, а вне земной жизни».

Я позволил себе эти небольшие отступления в область ха­рактерного примера, чтобы подкрепить свою мысль о невоз­можности уследить точно, математически, по градусам, сте­пень человеческой религиозной убежденности, неверия или сомнения. Доктор может ставить точнейший диагноз чахоточно­го, потому что при больном всегда его больные бронхи и пора­женные легкие. Юрист может устанавливать злостное или не­счастное банкротство, потому что перед ним точные книги и ося­заемые факты. Как для психиатра иногда неуловима грань нормального и больного мозга, так для психолога загадочна и таинственна человеческая душа, когда она подвергается обсле­дованию со стороны веры. История знает, что в мировых стол­пах веры религиозная убежденность вела вечную и трагиче­скую борьбу с сомнением, что спокойное и кротко поверившее сердце иногда становилось сердцем, переполненным лавой, и это случалось тогда, когда речь шла не о частностях веры, а о таком огромном, основном, первом вопросе, как хотя бы во­прос, есть ли Бог и бессмертие.

XII

Величайший русский мыслитель и богослов Достоевский превосходно подчеркнул в одном месте ту черту осторожности, с какою человек, отдающий себе строгий отчет в своей душев­ной жизни, может говорить о степени своей веры, и вместе от­метил, что главнейшее и самое ценное в религиозной жизни — это пламенность души, неугомонность искания, отсутствие в ней постылой теплохладности. Существует одна глава из «Бе­сов», которую при печатании романа Достоевский, по каким- то авторским побуждениям, выбросил вон. Не так давно она появилась в печати, прошла странно незамеченною и посейчас немногим известна34. Это именно и есть то место, о котором я говорю.

Герою «Бесов» Николаю Всеволодовичу Ставрогину перед одним из его решительных революционных шагов приходит в голову причудливое желание пойти побеседовать с живущим в монастыре, на покое, старым архиереем, слывущим за велико­го христианина и сердцеведца и постоянно посещаемым приез­жающими к нему — и «знатнейшими особами», и «самым простым народом». Излишне говорить, что Достоевскому были издавна дороги два имени — имя Тихона Задонского и Амвро­сия Оптинского, и здесь этот прототип будущего Зосимы из «Карамазовых», где слились в один образ оба старца, — фигу­рирует под незамаскированным именем Тихона.

После некоторого вступительного разговора, порывистого, разбросанного, мало располагающего гостя к симпатиям к стар­цу, в котором он чувствует нечто от юродства, Ставрогин вдруг, некстати, нервно и надрывно, как всегда у Достоевского, вдруг бросает старому архиерею вопрос:

В Бога веруете?

Верую, — спокойно отвечает архиерей.

Ведь сказано, если веруешь, и прикажешь горе сдви­нуться, то она сдвинется. впрочем, вздор. Однако я все-таки хочу полюбопытствовать: сдвинете вы гору или нет?..

Бог повелит — и сдвину, — тихо и сдержанно произнес Тихон, начиная опять опускать глаза.

Ну, это все равно, что Сам Бог сдвинет. Нет, вы, — вы, в награду за веру в Бога!

Может быть, и не сдвину.

«Может быть». Это недурно. Почему же сомневаетесь?

Не совершенно верую.

Как? Вы несовершенно? Не вполне?

Да. может быть, и не в совершенстве.

Ну, по крайней мере, все-таки веруете, что хоть с Бо- жиею-то помощью сдвинете, и это ведь не мало! Вы, конечно, и христианин?

Креста твоего, Господи, да не постыжуся, — почти про­шептал Тихон каким-то страстным шепотом и склоняя еще более голову. Уголки губ его вдруг задвигались нервно и быст­ро.

А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в Бога? — засмеялся Ставрогин.

О, очень можно, сплошь и рядом, — поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся.

И уверен, что такую веру вы находите все-таки почтен­нее, чем полное безверие. О поп! — захохотал Ставрогин.

Тихон опять улыбнулся ему.

Напротив, полный атеизм почтеннее светского равно­душия, — прибавил он весело и простодушно.

Ого, вот вы как!

Совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха.

Однако вы. вы читали Апокалипсис?

Читал.

Помните ли вы: «Ангелу Лаодикийской Церкви напи­ши».

Помню. Прелестные слова.

Прелестные! Странное выражение для архиерея, и вообще вы чудак. Где у вас книга? — как-то странно заторопился и зат­ревожился Ставрогин, ища глазами на столе книгу. — Мне хо­чется вам прочесть. Русский перевод есть.

Я знаю, знаю место, я помню очень, — проговорил Тихон.

Помните наизусть? Прочтите!..

Он быстро опустил глаза, упер обе ладони в колени и нетер­пеливо приготовился слушать. Тихон прочел, припоминая сло­во в слово:

«И Ангелу Лаодикийской Церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Бо- жия; знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч, о, если бы ты был холоден или горяч. Но так как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».

Истинный эксперт веры, Достоевский хорошо наметил здесь три разновидности религиозного настроения: совершен­ное неверие, но ищущее и волнующее человека, от которого уже один шаг к совершенной вере; равнодушие и теплохлад- ность, которой в лучшем случае доступен испуг Бога, и под­линную веру, которая, однако, настолько не свободна в челове­ке от колебаний, что даже архиерей и праведник не может сказать о себе, что он совершенно верует.

XIII

Мы приблизились к концу. Мы пересмотрели все или почти все, что можно найти на нашу тему в сочинениях и биографи­ческом материале Чехова. Может быть, кто-нибудь прибавит сюда еще пропущенную нечаянно страницу, одно-другое лич­ное воспоминание. Но главное уже сказано все. Перед нами шуйца и десница Чехова35 и, однако, решительный вывод ка­жется таким же далеким, каким был вначале.

Бесспорны, правда, некоторые основные положения. Чехов не был человеком, судорожно мучимым идеею Бога. Он не мог бы сказать о себе, что сказал о себе Достоевский словами Ки­риллова из «Бесов»: Меня Бог всю жизнь мучил. Температура веры, если можно так выразиться, не была в Чехове настолько высока, чтобы религиозность его прорывалась, помимо его воли, обвевала зноем приближавшихся к нему.

Но он не был и индифферентом веры, ни, того менее, веру­ющим «на всякий случай». Кажется, он с полным правом мог бы применить к себе слова Версилова из «Подростка»:

«Положим, я не очень веровал, но все же я не мог не тоско­вать по идее. Я не мог представить себе временами, как будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь».

Чего не было никогда в Чехове — это постылого равноду­шия, той теплохладности, за которую Агнец Апокалипсиса уг­рожает извержением из уст Своих. Страстная жажда Бога и веры жила в нем, заставляла его думать о Боге, Христе и бес­смертии и оставлять следы этих дум в книгах, — жила на­столько, что, когда он собственными устами говорит нам о своем неверии, о своей утрате веры, о своем удивлении на ин­теллигента, сохранившего веру, — нам, взвешивающим все, что мы о нем знаем, почти хочется сказать: позвольте вам не поверить.

Разве не мечту христианства выражает он в «Рассказе неиз­вестного человека».

«Мне страстно хочется, чтобы жизнь наша была свята, вы­сока и торжественна, как свод небесный».

Разве не христианская трактовка зла дана им в этих вы­держках из двух поздних рассказов «В овраге» и «По делам службы».

«Как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрас­ная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет с ночью». В жизни, даже в пустынной глуши ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель.

«Есть люди безмятежно-ясной, непоколебимо-твердой, по­чти детской веры, — пишет г-н Волжский в своем исследова­нии о религии Достоевского. — Религиозные догматы для них не заключают в себе никаких тревожных исканий или мучи­тельных болений. В их вере нет места вопросам и сомнениям, они не испытывают трепетного беспокойства, не нуждаются в излишних самоуверениях. Они веруют спокойно и невозмути­мо, обладают своей религиозной святыней, как прирожденные собственники, не ищут ее, не стараются уверовать, не спраши­вают себя и других о ней в долгих интимных беседах, не испы- туют своей веры. Эти знают блаженство истинной веры. Им остается разве только еще учить других, открывать другим источник собственного блаженства в невозмутимо-ясном со­знании правоты своей веры. С такой верой жил и работал Вл. С. Соловьев. В конце XIX века, на высоте современного об­разования, с огромным и сильным умом, оригинальный фило­соф и талантливый лирик, он смотрел на жизнь безоблачно ясным взором библейского мудреца. Эпически-спокойный в сво­ем обладании истиной, блаженный своей верой, счастливый и порою даже веселый, он сохранял всюду в своих произведениях удивительную ясность души, в наше время редкую. Он как бы совершенно не знал мучительного томления исканий. Он на­шел, что ему надо, наивно был уверен, что нашел именно то, что надо, и что найденного никогда не потеряет. От удивительного душевного склада этого писателя веяло нездешним, несовремен­ным, библейским благообразием и эпическим спокойствием, ко­торых не знает наше время.

Как полную противоположность возьмите искание Белин­ского. «Его мучили сомнения, — писал о нем Тургенев, — именно мучили, лишали его сна, пищи, неотступно грызли, жгли его. Он не позволял себе забыться и не знал усталости, он денно и нощно бился над разрешением вопросов, которые задавал себе. Я думал о прогулке, об обеде, сама жена Белин­ского умоляла и мужа, и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача, но с Белинским сладить было нелегко. "Мы не решили еще вопроса о существе Бога, — сказал он мне однажды с горь­ким упреком, — а вы хотите есть"».