А.П.Чехов: Pro et contra — страница 201 из 238

И отсюда эта чеховская вера в святость отдельных личнос­тей; она имеет для него глубокий, религиозный смысл.

Чехов писал: «Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям, — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало»8. И это — чисто русская, пусть неверная, но близкая нам надежда. «Объявится святой человек» — верит наш про­стой народ — и переменится картина жизни, и станет все хоро­шо, все по-новому. И разве это не то же самое, во что верили все мы вместе с Чеховым: умрет Толстой, и в жизни что-то должно измениться. Это все та же религия, религия нашей интеллигенции, в центре которой человек, но только углублен­ная: для Чехова человек не «экономический» объект, а начало всякого «движения», всех огней и всех далей.

Эту тоску по «святому человеку» подчеркнул даже такой, казалось бы, далекий от этой точки зрения писатель, как Горь­кий в своей «Исповеди». Чехов отдал дань этой русской черте, он тоже был ходоком по «святым местам».

И все мы так. Мы все где-нибудь живем, только «не дома». «Дома», в жизни, у нас все сплошь грустно. Все у нас тут пло­хо идет, медленно двигается, совсем не двигается. И все мы живем кто где. Кто в «социологии», вообще в науке, а многие в литературе. В последней особенно много.

Почему?

Литература наша — жизнь наша. В ней мы сказали все, что нас мучает, все, чем живем мы. Мы жили в ней потому, что в жизни нам «все пути заказаны». Мы все изгнанники в родной стране.

Помните, у Лермонтова:

Тучки небесные, вечные странники!

Степью лазурною, цепью жемчужною.

Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,

С милого севера в сторону южную.

Этим изгнанником, как все мы, был Чехов. Для него все это: и то, что он учился на медицинском факультете, был док­тором и т. д., все это, как выразился сам он, было его «закон­ной женой», нужной в «доме», а для любовных чар у него была «любовница» — литература. Он тоже жил в этой «другой стране».

Чехов жил в литературе и любил глубокой любовью челове­ка.

И религию-то (самое главное!) брал только от любимого че­ловека. Ибо для него человек — источник всего, и религиоз­ный опыт — одинокий опыт души.

В письмах его можно часто встретить жалобы:

«Я давно растерял свою веру» (письмо Дягилеву)9. «Рели­гии теперь у меня нет» (письмо к Щеглову)10. Но эти заявле­ния говорят только о том, что Чехов хотел сказать: я потерял веру моего детства, вашу веру. В этом письме к Щеглову, в котором он заявляет: «Религии теперь у меня нет», ясно гово­рится, что это «историческая религия», и Чехов приводит как психологический мотив этой потери то, что во время службы, благодаря строгости родителей, они, дети, «чувствовали себя каторжниками». Чехов утерял эту «историческую религию», но нашел новую, в которой каждая душа — алтарь неведомого Бога. Понимая веру как «способность духа», он этим допускал «многообразие религиозного опыта»: с верой человек родится, и вера — уединенное души. Отсюда его реализм письма, его внимание к каждому человеческому облику. Каждая душа есть «центр» и каждая светится своими лучами. Обвинение Чехова в религиозном индифферентизме правильно только в том смысле, что он не чтил ни «исторических» богов, ни «при­знанных», а имел свою, уединенную веру, которая странно и трогательно слилась у него с любовью к человеку. Это была все та же религия, в центре которой стоял человек, близкая нам, но глубоко своеобразная и, в силу этой своеобразности своей, уединенная. И самый вопрос о религиозной индифферентности возник потому, что никто не видел его в своей церкви. Но уединенно верующий не может быть ничьим прихожанином.

Иной свет и иной рисунок, так сказать, приобретает теперь эта интересная встреча с Мережковским. Было это лет девят­надцать назад. Мережковский, вероятно, в то время твердил о «Христе и Антихристе», о «слезинке замученного ребенка», «возвращенном билете» и т. д.

Слушал все это Чехов, слушал, — и вдруг, совершенно не­ожиданно для своего собеседника, сказал:

— Кстати, голубчик, как будете в Москве, ступайте-ка к Тестову, закажите селянку, — превосходно готовят, да не за­будьте, что к ней большая водка нужна.

«Я ему о вечности, — рассказывал потом об этом случае Ме­режковский, — а он мне о селянке. Раздражало это равноду­шие, даже как будто презрение к мировым вопросам» 11.

Что в данном случае было не равнодушие, мы теперь это хо­рошо знаем.

Что мог ответить Чехов Мережковскому, когда все это во­просы, которые решаются не в разговоре, а наедине с собой?

Чехов — человек уединенной веры: вот глубь души его. Только под этим углом зрения можно понять его человеческий

облик, который особенно рельефно выступает в его письмах.

* * *

Письма Чехова поражают своею простотой и безыскусст­венностью. Вы чувствуете, что с вами здесь говорит не писа­тель, а прежде всего человек. И эта простота говорит многое. Просто относиться к другому возможно только в том случае, когда пишущий не считает себя выше того, кому он пишет.

Как же объяснить простоту в письмах Чехова? Это понятно было бы в том случае, если бы этих безыскусственно написан­ных писем было немного. Это было бы понятно. В них Чехов писал к равным себе. Но нет — все его письма написаны оди­наково просто. А среди них есть письма, написанные уже изве­стным писателем к новичкам в литературе. Тут, казалось бы, невольно должно было бы проскользнуть незаметно чувство превосходства. Это было бы понятно; но этого нет, и это зага­дочно.

В письмах к И. Л. Щеглову, делая замечания по поводу его небольшой повести «Миньона», Чехов так аргументирует свое мнение: «У больших, толстых произведений свои цели, требу­ющие исполнения самого тщательного, независимо от общего впечатления. В маленьких же рассказах лучше недосказать, чем пересказать, потому что. потому что. не знаю почему. Во всяком случае помните, что ваши промахи только я один считаю промахами (весьма неважными, "трагическими"), а я очень часто ошибаюсь. Быть может, вы правы, а не я» 12.

Не правда ли, странный ответ — странный в устах большого писателя? Тем более непонятный, что ведь этот ответ был на­правлен к писателю небольшому, чуть не «начинающему».

Чехов не знает (и главное!) такого пустяка.

Как же это?

Ведь признаком большого писателя считается обыкновенно умение все объяснить, а тут, вдруг. «не знаю почему».

И это всегда так у Чехова, вечно: «все на свете относитель­но».

В письме к А. С. Суворину Чехов сам признает недоумения, которые возникают у читателя по поводу его типично чехов­ского «не знаю почему»: «Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ (дело идет о рассказе "Огни") фразой: "Ничего не разберешь на этом свете". По его мнению, худож­ник-психолог должен разобрать, на то он психолог» 13. И такие недоумения естественны.

Как же, однако, понять этот ответ Чехова И. Л. Щеглову? Конечно, его можно объяснить искренностью, присущею Чехо­ву-человеку, который не мог ради поддержания авторитета по­кривить душой. Только зачем же в таком незначительном фак­те такая большая искренность? Ведь это уж слишком.

У Чехова до изощренности было развито чувство симметрии слов, мысли и т. д., и вряд ли бы он не почувствовал фальши такой мотивировки.

Нет, такая, грубо нарочитая искренность для Чехова, чут­кого человека, невозможна.

Тем более невозможна, что ценность указания Чехова здесь от объяснения не только не пострадала бы, а наоборот, выигра­ла бы, хотя в том смысле, что казалась бы убедительнее.

«Не знаю почему», «ничего не разберешь» — не есть ли это обычные фразы Чехова — только отрицательная форма положи - тельного ответа, который созрел в его душе? Их нельзя объяс­нить незнанием. Чехов-писатель не знает, почему «в малень­ких рассказах лучше недосказать, чем пересказать». Да это всякий знает, всякий понимает — почему. А Чехов не знает! Конечно, знает, но не говорит. Но, может быть, эта фраза выр­валась у него случайно? А тогда она еще более ценна для наше­го сомнения: в случайных фразах скрывается часто инстинк­тивная правда души. И что это так, прямое подтверждение мы находим в другом письме к тому же Щеглову. В нем как раз говорится о рассказе «Огни», в конце которого у Чехова вырва­лась тоже странная для всезнающего писателя-психолога фра­за: «Ничего не разберешь на этом свете». «Относительно конца моих "Огней" я позволю себе не согласиться с вами. Не дело психолога понимать то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ниче­го не разберешь. Все знают и все понимают только дураки ишарлатаны»14 (курсив мой. — С. К.). И вот — из письма А. С. Суворину и тоже по поводу рассказа «Огни»: «Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все пони­мает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор. Если художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ни­чего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед»15 (курсив мой. — С. К.). Не искренность одна толкала Чехова к таким ответам. Он преднамеренно подчеркивал свое «не знаю почему» даже в пустяках, — как в приведенном нами письме к И. Л. Щеглову. Это подчеркивание для него было важно. В нем он видел большой шаг вперед, большое знание. И причи­ной к тому было то, что он не доверял словам, не придавал «ре­шающего значения человеческой речи и логике». Мы приве­дем здесь выдержки из этого рассказа «Огни», своим строем приведшего Чехова к тому концу: «ничего не разберешь на этом свете», который он защищал в письмах к Суворину и к Щеглову. В названном рассказе Чехов первый из наших ху­дожников сознательно противопоставил рассудочную деятель­ность человека органическому мышлению, которое берет свои ростки из иррациональных глубин человеческого духа, а кор­нями уходит в уединенное, в неизреченное.