А.П.Чехов: Pro et contra — страница 206 из 238

12

Тут, конечно, краски чрезвычайно сгущены. Жизнью, об­щественными вопросами, как мы увидим ниже, Чехов даже очень и очень интересовался — правда, со своей, особой точки зрения, — и негодовал на своих критиков, обвинявших его в индифферентизме, называл их «форменными идиотами». Вер­но, конкретных целей у него не было; не было также и того пафоса воли, который один дает силу и страсть звать, вести за собою читателя, но была зато такая тоска, такая жажда выс­шей цели, «общей идеи», которая, может быть, и стоит этих конкретных целей. Думается также, что и эпоха не так уж много тут виновата. В лучшем случае она могла сыграть толь­ко отрицательную роль: хмурая, некрасочная, в себе сосредо­точенная, она не отвлекала его внимания в сторону конкретно­го, преходящего, не требовала от него очень больших усилий, чтобы, оставаясь верным себе, не быть во власти этого момент- ного, а наоборот — видеть в нем отражение вечных сторон че­ловеческой души, вечных человеческих стремлений. Но как бы то ни было, для нас это письмо в высшей степени интересно и ценно. Чехов сам ясно ощущает, что он вне или над жизнью, что он только ее описывает, изучает, является по отношению к ней созерцателем, естествоиспытателем и в гораздо меньшей степени — ее участником, непосредственным творцом.

III

Всякий художник — пусть он даже кажется объективней­шим из объективных — творит в конце концов по своему обра­зу и подобию. Материал, содержание его творчества могут быть, конечно, извне и даже целиком взяты из окружающей жизни — на то он и материал, чтобы быть пассивным; форма же всегда индивидуальна, потому что всегда активна, и непре­менно соответствует в той или иной степени душевной органи­зации своего творца. Вот почему — думается мне — анализ всякого художественного творчества должен начинаться имен­но с формы, в ней прежде всего искать отражение писатель­ской личности. Присмотримся к форме Чехова.

Чехов долгое время носился с мыслью о романе и несколько раз, кажется, брался за него. В его голове постоянно бродило множество образов, и широкое полотно романа казалось со­блазнительным. Он неоднократно упоминает о нем в письмах к Плещееву, к Суворину, и не всегда вскользь — два или три раза рассказывает об его идее и плане довольно подробно. «Я пишу роман! — сообщает он Суворину.— Пишу, пишу, и кон­ца не видать моему писанию. Назвал я его так: рассказы из жизни моих друзей, и пишу его в форме отдельных закончен­ных рассказов, тесно связанных между собою общностью инт­риги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое за­главие» 13.

Эта форма отдельных законченных рассказов с особым заг­лавием у каждого очень и очень характерна для Чехова. Роман ли это? Не получилась ли бы в результате, если б он и кончил его, цепь, распадающаяся на отдельные звенья, каждое из ко­торых жило бы своей самостоятельной обособленной жиз­нью — мозаичная работа из отдельных кусков, быть может, и даже наверное, прекрасно отделанных, и уж по тому самому мешающих впечатлению цельности, органического единства? Подобная мысль, должно быть, тревожила его, и он, точно спе­ша успокоить не столько Суворина, сколько себя, сейчас же прибавляет: «Не думайте, что роман будет состоять из клочь­ев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо». Как видно, теоретиче­ски Чехов прекрасно знал, что нужно для романа, что он тре­бует совершенно особой конструкции и прежде всего особого подхода к жизни, особого мироощущения — именно уменья чувствовать и понимать не только каждое звено в отдельности, но и самую связь между ними, постигать — мы бы сказали — жизнь не только в разрезе, не только путем анализа, но и в единстве, в ее цельности; постигать тем, что мы называем син­тезом. И все-таки он задумал свой роман в форме отдельных законченных рассказов, а в конце концов он и такого не напи­сал. Мне видится в этом косвенное отражение его облика: Че­хов, каким он перед нами обрисовался, должен был обладать анализом по преимуществу, должен был уметь разъединять, индивидуализировать каждый предмет и явление, но слабо ощущать связь между ними.

Вначале Чехов объяснял свои неудачи с романом недоста­точной еще зрелостью таланта и пробовал утешать себя надеж­дами на будущее: «Если не сейчас, то потом немного окреп­нет». Но довольно скоро уже, должно быть, бросил эти надежды и замолчал. Может быть, сам убедился, что роман — не его сфера, что не в размерах тут дело, что отдельные закон­ченные рассказы — занимай они тысячи страниц — не соста­вят единого органического тела? Если он думал в этом направ­лении, — а надо полагать, что да: он вообще очень много и интенсивно думал о себе и своем творчестве, — то его собствен­ные большие повести должны были ему сказать об этом. Редко у кого из художников, даже несравненно меньших его по даро­ванию, бывает такая элементарная, если не сказать — просто слабая архитектоника, как у Чехова. Возьмите, например, его «Степь», «Моя жизнь», «Три года», «Скучная история», «Рас­сказ неизвестного человека», «Черный монах», «Именины» — словом, большинство его крупных повестей. Все они распада­ются на отдельные эпизоды, все они состоят как будто из кло­чьев. Да, конечно: лица обрисованы тонко, метко, иногда с изумительной силой, краткостью и ясностью. И, понятно, пле­няешься ими, и нет тебе тогда никакого дела до его архитекто­ники, «энциклопедия» ли пред тобою или «целое тело»: каж­дый кусок, каждый образ целиком завладевает твоим вниманием и доставляет художественное наслаждение. Но для меня важен и нужен сам факт — он окончательно убеждает.

Когда появилась «Степь», критика сразу заметила, что она состоит «из клочьев», распадается на отдельные эпизоды, сла­бо между собою сцепленные. Да и Чехов сам назвал ее, в пись­ме к Плещееву, «степной энциклопедией» 14. И это так. Про­странственная связь событий, явлений и лиц вообще очень примитивна. Правда, к ней прибегают довольно часто; ею пользуются даже такие гении, как Данте и Гоголь. Но, во-пер­вых, она у них не единственная: она покрыта иной, более глу­бокой и более сложной связью, преимущественно психологи­ческой, ибо в центре все время движется одно и то же лицо, и его-то переживания, мысли и поступки и объединяют все про­исходящее вокруг в единое целое. Это раз. А затем, оба они ведь чрезвычайно субъективные писатели, и личность твор­ца — зримо, как у Данте, или незримо, как у Гоголя, — тоже присутствует здесь и тем самым еще более осложняет связь действующих лиц и явлений. Но Чехов прежде всего писатель объективный, центральное лицо у него отсутствует — не на­звать же центральным лицом Егорку, о котором сам Чехов ча­сто забывает (он потому и назвал повесть «Степью»), — и оста­ется в силе одна только первая примитивная пространственная связь.

Широкое лоно беспредельной степи. На нем копошатся ма­ленькие озабоченные люди. Они раскиданы по ней, точно оди­нокие, редко попадающиеся деревья. Чехова неудержимо при­тягивает каждый из них. И в данный раздельный момент этот «каждый» целиком заполняет его внимание, и он не может от него оторваться, всматривается пристально, глубоко, и изуча­ет. Он все и всех подметит, выберет самое яркое, самое харак­терное — и образ запечатлеется навсегда. И вот стоят они все перед читателем: и жизнерадостный, всем довольный о. Хрис­тофор, и угрюмый, молчаливый обыватель купец Кузьмичев, и племянник Егорушка, и простоватый кучер Дениска, и маль­чонок в красной рубашонке, на четвереньках карабкающийся по холму, и Моисей Моисеич, размахивающий руками, точно ветряная мельница крыльями, и едкая острая фигура его бра­та Соломона, и каждый из извозчиков, и осиянный счастьем прохожий — словом, все множество действующих там лиц и даже предметов. Никого нельзя забыть, но в то же время нико­му нельзя отдать предпочтение, чтобы ради него одного всех остальных вытеснить из наполненного образами воображения. Так и толпятся они, толкают друг друга, и нет никакой воз­можности выделить кого-нибудь в виде центрального лица, вокруг которого они бы все сгруппировались. Хочешь освобо­диться от них, а они навязчиво торчат; хочешь смешать их — получается бешеная пляска больших и малых: стариков, де­тей, людей среднего возраста и самых различных положений, сословий, вероисповеданий и национальностей. Воистину жи­вая энциклопедия, состоящая из множества чрезвычайно ярко очерченных картин и фигур. Спрашиваешь себя: где же при­чина? И вот является и окончательно утверждается эта мысль: да, Чехов велик в анализе, в индивидуализировании, в разъе­динении явлений и лиц, но не в синтезе. Слабо ощущает он связь между ними, и это — еще раз повторяю — совершенно согласуется с тем силуэтом его, который обрисовался у нас на основании воспоминаний и писем. Не только согласуется, но требуется, определяется им.

«Степь» — первая крупная его повесть. Чехов сам пишет, что он очень старался и «трусил», понравится ли она. Да оно и понятно: ведь это был экзамен на «путевость», первое выступ­ление в толстом журнале, да еще в каком! Во главе которого стоял Михайловский. Он дал в этой повести все, что мог, и рез­ко и ярко обнаружил самые характерные свои стороны. В «Степи» мне видится порою как бы символ всего его творче­ства, во всяком случае — предначертание следовавших за нею путей. Вместо степи в дальнейшем будет вся русская земля; вместо путешествующего Егорки — путник-созерцатель, сам Чехов; действующие лица останутся те же, конечно, еще тонь­ше, еще глубже обрисованные и, конечно, в еще большем раз­нообразии; но связаны они будут между собою опять-таки только «пространственно», территориально, но отнюдь не органически (как, например, у Толстого и Достоевского, у ко­торых все образы даны в зародыше в первом уже произведе­нии), отнюдь не единой общей идеей. Дальше мы увидим, как напряженно искал Чехов этой общей идеи и как страдал, не находя ее.

Все, что я говорил о «Степи», применимо в известной мере и к другим его повестям. Правда, в них отсутствие синтеза уже не так заметно, конструкция несколько прочнее, и здание не разваливается от первого прикосновения анализа — там, во- первых, гораздо меньше действующих лиц и легче было ему справляться с ними, а потом, много еще должна была помогать эта чрезвычайная простота, почти элементарность сюжетов. Ведь он как учил, так и писал больше всего «о том, как Петр Семенович женился на Марье Ивановне»