А.П.Чехов: Pro et contra — страница 21 из 238

— про­стые анекдоты, построенные на необыкновенном стечении об­стоятельств, на неожиданностях, на курьезах. Один рассказ состоит в том, как вор притворился странником, заговорил и одурачил кладбищенского сторожа, а тем временем остальная шайка ограбила церковь. Другой построен на том, что деревен­ский кабатчик убежден, будто все актрисы — блудницы, что слово блудница вроде звания или чина, и, заказывая вынуть частицу из просфоры за упокой души своей дочери, бывшей актрисою, пишет: «За упокой рабы Божией блудницы Ма­рии». Интерес рассказа «В суде» заключается в том, что по роковой случайности на скамье подсудимых сидит отец, а часо­вым при нем очутился его сын. И так далее. Это не значит, одна­ко, чтобы и в анекдотах, и в отрывках не было крупных и цен­ных художественных черт и черточек; напротив, «Святою но­чью», например, — одна из самых сильных вещей г-на Чехова; не достигнуты лишь цельность и стройность. В самых поздних и самых крупных рассказах отрывочности и анекдотичности нет, но автор все-таки не достигает полной стройности, той стройнос­ти, которая по окончании чтения заставляет чувствовать, что автор договорил до конца. Этой удовлетворенности рассказы не дают. Окончив чтение, не откладываешь книгу в сторону, чув­ствуя, что она вошла в душу, улеглась там и будет ее долго пи­тать, — нет, книга остается какой-то своей частицей вне души; ее начинаешь перелистывать снова, и перечитывать снова, но не для того, чтобы освежить уже усвоенные впечатления, а чтобы еще раз попытаться ввести ее в душу. Чего-то, значит, произве­дению еще не хватает, чего-то молодой автор еще не успел на­жить. Но в этом нет ничего тревожного, так как, очевидно, это вопрос только времени: достоинства автора, которые он уже приобрел и выработал, в том порукою. Из крупных рассказов совсем незаконченная вещь «Степь», не совсем закончена «Скуч­ная история»; но первая и не имеет претензий на законченность, а второй недостает чего-то очень немногого.

Переходим к уму. В последнее время в литературных круж­ках, пока еще как бы втайне, начинают отрицать не только ум, но даже просто сознание. Пошло это, конечно, не от соб­ственного изобретения, а из-за границы, от парижских дека­дентов. У нас рекомендуют обходиться без ума и сознания пока одним только поэтам. Париж опередил нас. Уже два года тому назад мне пришлось там видеть «бессознательного» про­заика. По ремеслу он — аптечный провизор, но уже кое-что бессознательное напечатал и, как мне говорили, имел некото­рый успех. Чтобы быть по возможности бессознательней, он курит гашиш и пишет в минуты опьянения. Выходит чудо­вищная белиберда. Известно, что мода из Парижа в Петербург доходит в два года, так что, надо полагать, теперь и в наших литературных кружках где-нибудь начинают толковать о бес­сознательных прозаиках. Это, конечно, будет подражанием. Г-н Чехов оригинален и поэтому умен.

Ум — не главное свойство художника. Точка опоры, на ко­торой зиждется искусство, зерно, из которого оно выраста­ет, — в чувстве; но чем шире и глубже ум, тем шире сфера изображаемого художником, тем прочнее и ярче отпечатывают­ся они в душе читателя, тем влиятельней и крупней художник. У г-на Чехова очень много задатков к тому, чтобы стать круп­ным и влиятельным художником. Читая его рассказы, почти на каждой странице находишь меткие замечания, свидетельствую­щие о том, что ум писателя работает, помогая чувству и вообра­жению, открывая им новые тропинки и дороги. Ум делает про­изведения таланта живыми и разнообразными. Талант — хорошо, а талант с прибавкой ума — лучше. Самый умный из рассказов г-на Чехова, это— «Скучная история», которую я цитировал в начале статьи. История написана от лица старого, умирающего знаменитого профессора, но его ус­тами, разумеется, говорит молодой автор. С остроумным отзы­вом профессора о современной литературе читатели уже знако­мились по моей выписке. О характеристике критиков и публицистов я упомянул. Но и кроме этих мест, рассказ пере­сыпан меткими и верными замечаниями. Умно определяет профессор признаки упадка своей умственной деятельности; умно рисует портрет своего прозектора, Петра Игнатьевича, «ученой тупицы»; умны его характеристики студентов, уче­ных университетских сторожей, докторантов и т. д. Этот эле­мент ума, никоим образом не доходящий до резонерства, не­обыкновенно оживляет и как-то бодрит читателя. Каждая страничка приносит новую мысль, а если не новую, то ориги­нально, сжато и метко выраженную. Я не смешиваю этих мыс­лей и замечаний с художественной наблюдательностью, — нет, это наблюдение ума.

От старого и знаменитого профессора перейдем к герою очерка «На пути», далеко не старому интеллигентному не­удачнику. Цитата, которую я сейчас сделаю, это — исповедь и вместе с тем автобиография современного русского неудач­ника.

«— Я так понимаю, — говорит неудачник, — что вера есть способность духа. Она все равно что талант: с нею надо родить­ся. Насколько я могу судить по себе, по тем людям, которых видал на своем веку, по всему тому, что творилось вокруг, эта способность присуща русским людям в высочайшей степени. Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верова­ний и увлечений, а неверия или отрицания она еще и не нюха­ла. Если русский человек не верит в Бога, то это значит, что он верует во что-нибудь другое. Я вот про себя скажу. В мою душу природа вложила необыкновенную способность верить. Полжизни я состоял, не к ночи будь сказано, в штате атеистов и нигилистов, но не было в моей жизни ни одного часа, когда бы я не веровал. Моя мать любила, чтоб дети много ели, и когда, бывало, кормила меня, то говорила: "Ешь! Главное в жизни — суп!" Я верил, ел этот суп по десяти раз в день, ел как акула, до отвращения и обморока. Рассказывала нянька сказки — и я ве­рил в домовых, в леших, во всякую чертовщину. Бывало, краду у отца сулему, посыпаю ею пряники и ношу их на чердак, чтоб, видите ли, домовые поели и передохли. А когда научился читать и понимать читанное, то пошла писать губерния! Я и в Америку бегал, и в разбойники уходил, и в монастырь просился, и маль­чишек нанимал, чтоб они меня мучили за Христа. А когда меня отдали в гимназию и осыпали там всякими истинами вроде того, что земля ходит вокруг солнца, или что белый цвет не бе­лый, а состоит из семи цветов, — закружилась моя головушка. Все у меня полетело кувырком: и Навин, остановивший солнце, и мать, во имя пророка Илии отрицавшая громоотводы, и отец, равнодушный к истинам, которые я узнал. Мое прозрение вдох­новило меня. Как шальной, ходил я по дому, по конюшням, про­поведовал свои истины, приходил в ужас от невежества, пылал ненавистью ко всем, кто в белом цвете видел только белое. Впрочем, все это пустяки и мальчишество. Серьезные-де, так сказать, мужественные увлечения начались у меня с универси­тета. Все науки, сколько их есть на свете, имеют один и тот же паспорт, без которого они считают себя немыслимыми: стремле­ние к истине. Каждая из них, даже какая-нибудь фармаколо­гия, имеет своею целью не пользу, не удобства в жизни, а исти­ну. Замечательно! Когда вы принимаетесь изучать какую-нибудь науку, то вас прежде всего поражает ее начало. Я вам скажу, нет ничего увлекательнее и грандиознее, ничто так не ошелом­ляет и не захватывает человеческого духа, как начало какой-ни­будь науки. С первых же пяти-шести лекций, вас уже окрыляют самые яркие надежды, вы уже кажетесь себе хозяином истины. И я отдался наукам беззаветно, страстно, как любимой женщи­не. Я был их рабом, и кроме них не хотел знать никакого друго­го солнца. День и ночь, не разгибая спины, я зубрил, разорялся на книги, плакал, когда на моих глазах науку эксплуатировали ради личных целей. Но я недолго увлекался. Штука в том, что у каждой науки есть начало, но вовсе нет конца, все равно, как у периодической дроби. Зоология открыла 35 000 видов, химия насчитывает 60 простых тел. Если со временем к этим цифрам прибавится справа по десяти нолей, то зоология и химия так же будут далеки от своего конца, как и теперь, а вся современная научная работа заключается именно в приращении цифр. Сей фокус я уразумел, когда открыл 35 001 вид и не почувствовал удовлетворения. Ну-с, разочарования я не успел пережить, так как скоро овладела мною новая вера. Я ударился в нигилизм, с его прокламациями, черными переделами и всякими штуками. Ходил я в народ, служил на фабриках, в смазчиках, бурлаках. Потом, когда, шатаясь по Руси, я понюхал русскую жизнь, я обратился в горячего поклонника этой жизни. Я любил русский народ до страдания, любил и веровал в его Бога, в язык, творче­ство... И так далее, и так далее. В свое время был я славянофи­лом, надоедал Аксакову письмами, и украйнофилом, и археоло­гом, и собирателем образцов народного творчества. Увлекался я идеями, людьми, событиями, местами. Увлекался без переры­ва. Пять лет тому назад я служил отрицанию собственности; последней моей верой было непротивление злу».

Я ничего не прибавлю к этой выписке, к этой сжатой, мет­кой, умной характеристике новейшей истории русского разви­тия. Она взята мною тоже из маленького рассказика, не впол­не удачного, с неудовлетворяющим читателя концом, но рассказик весь, как и сделанная цитата, бодрит внимание чи­тателя своим умом и увлекает талантливостью. Это соединение таланта и рассудочной наблюдательности делают г-на Чехова сродни Тургеневу, характерной чертой которого является именно такое счастливое соединение.

Ум оказывает незаменимую услугу тем писателям, которые берутся за общественные темы. Стихотворения Фета никогда не умрут, но будут они жить только для знатоков да для писа­телей. Знатоки будут всегда ими восхищаться, писатели — по ним учиться своему искусству. Но Фет, поэт исключительного чувства, взявшись за общественную тему, не сделал бы ничего. Общественная повесть или роман должны быть продуманы, их герои должны быть типичны. А как даст художник тип, если он не уяснил себе течения жизни и направление этого тече­ния? В последнее время некоторые критики ужасно как кри­чат, что Гоголь не был обличителем. Зачем они это кричат, — Аллах их ведает; но что они кричат вздор, — это несомненно. Можно бы ясно, как дважды два, цитатами из Гоголя доказать, что он понимал развращенность чиновничества, неисчисли­мый вред безгласности, омертвение подавленного чиновничьей опекой общества. Нам скажут, что Гоголь дал общечеловече­ские типы. Конечно, — но тем разительней были его обличе­ния, сделанные могучей рукой великого художника. Обли­чать — не значит писать непременно репортерские заметки.