А.П.Чехов: Pro et contra — страница 26 из 238

своего поколения, оставившего после себя насле­дие, которое, конечно, не может вызвать улыбки горькой об­манутого сына над промотавшимся отцом, то есть ли для нас хоть какая-нибудь надежда на такую же удачу?

Послушаем других, более к нам близких свидетельств. Беспо­лезно было бы обращаться к самосознанию нашей литературной молодежи, потому что, выражая недовольство чуть ли не всем миром, она, в то же время, очень довольна собою; но вот что го­ворит один из современных поэтов наших, старый годами, но мо­лодой духом:

Сняла с меня судьба в жестокий этот век Такой великий страх и жгучую тревогу, Что я сравнительно — счастливый человек: Нет сына у меня; он умер, слава Богу! Он был бы юношей теперь. В том и беда. О, как невесело быть юным в наше время! Не столько старости недужные года, Как молодость теперь есть тягостное бремя. А впрочем, удручен безвыходной тоской, Которая у нас на утре жизни гложет, В самоубийстве бы обрел уже, быть может, Он преждевременный покой.

этого сказать нельзя и на вопросы: «в чем жизни нашей смысл? В чем идеалы ныне?» — ответа ниоткуда не слышится.

Казалось бы, что может быть безобиднее этих вопросов? Од­нако г-н Чехов имеет смелость отрицать даже самое право наше ставить подобные вопросы. «Разговоры об измельчании, отсут­ствии идеалов и проч. на тех, у кого есть братья, дети или уче­ники, действуют всегда угнетающим образом: эти люди пада­ют духом. Кто недоволен молодыми людьми, тот может беседовать с ними самими, а разговоры эти пора бы уж прекра­тить» 12. Так заставляет г-н Чехов выражаться одного из наибо­лее замечательных и симпатичных своих героев — знаменито­го ученого, оригинального мыслителя и очень доброй души человека. Слишком ясно, однако же, что не старый профессор (герой «Скучной истории»), а сам молодой автор наш находит, что «пора бы уж прекратить разговоры об измельчании, отсут­ствии идеалов и пр.». Старый профессор слишком стар, чтобы трактовать вопросы молодого поколения с ясно выраженным чувством личного раздражения. Далее, старый профессор умен и опытен, чтобы советовать прекращение таких разговоров, материал для которых постоянно доставляется самою жизнью. Наконец, старый профессор слишком искушен в логике, что­бы в прекращении разговоров усматривать средство к подня­тию духа той или другой общественной группы. Нет, очевидно, это все говорит нам не опытный и проницательный мысли­тель, старый друг и слуга науки, а довольно легкомысленный, хотя и талантливый представитель того самого поколения, об измельчании которого идут неприятные разговоры. Прямой человек мог бы без больших околичностей сказать тут, что на воре шапка горит.

Трудно даже понять, чего собственно хотел бы г-н Чехов, требуя от нас, чтобы мы или прекратили разговоры об измель­чании, или обращались с ними не друг к другу и отнюдь не во всеуслышание, а только на ушко к самой молодежи. Эти раз­говоры, — заявляет г-н Чехов, — «действуют угнетающим об­разом на тех, у кого есть дети, братья или ученики». Но у нас, разговаривающих, именно и имеются дети, братья, учени­ки, и потому мы именно и разговариваем, что вопрос об из­мельчании молодежи для нас не академический, а насущный, кровный вопрос. Измельчало не какое-то отвлеченное молодое поколение, о котором и так, и эдак рассуждают в абстракте разные журналы и газеты, — мелочны, сухи, ничтожны кажут­ся нам вот эти самые живые Вани и Иваны, наши дети и братья, которых мы любим и которых поэтому нам больно презирать.

Именно этот факт измельчания, со всеми вытекающими из него последствиями, и угнетает нас, а совсем не разговоры об этом факте, как полагает г-н Чехов. Подобно тому, как некоторые публицисты утверждают теперь, что если бы не было разговоров о голоде, то не было бы и самого голода, г-н Чехов склоняется к той мысли, что для борьбы с измельчанием достаточно не заме­чать измельчания. Но мудрено не замечать того, что заставляет страдать. Разве мы слепы? Это недоверие к силе и значению идей, эта биржевая положительность, считающая журавлем в небе все, чего нельзя спрятать в бумажник и положить в кар­ман, это искреннее недоумение перед всяким бескорыстным и, тем более, самоотверженным поступком, это наполовину ирони­ческое, наполовину скептическое отношение к лучшим душев­ным движениям и свойствам, это высокомерное и самоуверенное невежество, эта, наконец, злостная, умышленная похвальба тем, чего следовало бы стыдиться, как, например, своими успехами «в среде распутства и наживы», — всего этого мы не можем не видеть в значительной части современной молодежи, а видя, не можем не судить, не печалиться и вообще не «разговаривать» об этом.

«Я сравнительно счастливый человек: нет сына у меня, он умер, слава Богу!» — с иронией отчаяния говорит осиротев­ший отец, а г-н Чехов раздражительно замечает, что такие жа­лобы «пора бы уж прекратить», потому что они угнетают дру­гих отцов. Есть извращенная логика, которая показывает, что у человека, пользующегося ею, умственные способности не в благополучном состоянии; но есть другая, еще худшая логика, которая свидетельствует, что у человека сердце не на месте. Что же касается совета г-на Чехова обращаться с такими жало­бами и «разговорами» непосредственно и исключительно к са­мой молодежи, то позвольте нам сказать, что в этом совете смысла нет. Во-первых, «время делает людей», как говорит Шекспир, и если это справедливо по отношению к взрослым, уже сформировавшимся людям, то по отношению к людям еще формирующимся это вдвое справедливее. Если молодежи не с кого примера брать, если она не видит подвига дел благих, если торжество ума и доблестного слова остается все еще только платоническим пожеланием нашим, то ответственность за все это лежит, конечно, не на молодежи, которая является тут не более, как массовою жертвой безвременья. Во-вторых, уверен ли г-н Чехов, что наше сердечное и доброжелательное об­ращение было бы встречено также сердечно и доброжелательно? Мы в этом совсем не уверены. Прошу читателя вникнуть, напри­мер, в такую характеристику, сделанную одним из представите­лей нашего молодого поколения так называемым людям шести­десятых годов:

«Вот пожилой, но еще не поседевший человек в крылатке и в порыжелой шляпе, с желтым полинявшим лицом. Каким Ольга Михайловна знала его еще в детстве, таков он и теперь, даже плешь не стала больше. Говорит он всегда длинно, моно­тонно и с претензией на литературность. Почему-то он называ­ет себя человеком шестидесятых годов (таких полинявших субъектов, монополизирующих шестидесятые года, в каждом городе и уезде имеется по одному). За обедом, за чаем, на гуля- ньи в экипаже, в лодке, всегда неизменно говорит об идеалах, об эмансипации женщин, о прогрессе, о темных силах, о на­уке, о литературе, декламирует с чувством стихи, в которых встречаются часто слова «заря», «закат», «факел», «рокот», су­дит о газетах и журналах, издателях и редакторах, одних хваля, других обвиняя в изменничестве, третьих величая подлыми. На правах человека шестидесятых годов, он грустит о светлом прошлом и отрицает настоящее. В Петре Дмитриче видит он опасного ретрограда, перед Ольгою же Михайловной благогове­ет за то, что она либеральна и была на курсах. Язык его вычу­рен и изыскан. Так, будущее называет грядущим, молодых людей — молодою силой или подрастающим поколением, му­жиков — народною нивой и т. п. Не говорит он, в сущности, ничего дурного и, вероятно, всегда искренен, но почему-то всякий раз, едва он откроет рот и своим замогильным тенор­ком заведет речь об эмансипации или идеалах, как от всей его фигуры начинает веять старым, заброшенным погребом»13.

Сколько ненужной ядовитости и беспричинной злости в этой характеристике! Не только недобрым, но и нечистым чув­ством она внушена, чувством мелкой ненависти, личный ха­рактер которой не подлежит сомнению. Это не характеристи­ка — это ряд ничтожных придирок и дешевеньких насмешек над внешностью! Порыжелая шляпа. полинявшее лицо. пре­тензия на литературность. декламирование с чувством сти­хов. грусть о прошлом. вычурный и изысканный язык. за­могильный тенорок. Какие, подумаешь, огромные недостатки и тяжкие преступления! Если против человека можно поста­вить только такие обвинения, если при самом пламенном же­лании очернить или унизить его приходится ограничиваться гостинодворским зубоскальством над костюмом, голосом и мане­рами, — это значит, что обвинитель или не понимает обвиняемо­го, или ему во всех отношениях далеко до него, что, впрочем, почти одно и то же.

Читатель догадался, конечно, что язвительная характеристи­ка людей шестидесятых годов принадлежит г-ну Чехову, кото­рый просит «прекратить разговоры» о людях восьмидесятых го­дов. Этот полемический маневр г-на Чехова вполне раскрывает его позицию. Он певец современности, ей отдает он свои симпа­тии и не грусть, не заботу, а только раздражение чувствует он, не зная, что ответить на вопросы поэта «в чем жизни нашей смысл? Где идеалы ныне?» Смысл жизни в ее процессе, а идеа­лы — это те славные за горами бубны, о которых не стоит и разговаривать. Г-н Чехов не высказывает этой формулы в таком обнаженном ее виде, но он ходит вокруг да около нее и осторож­но инсинуирует ее читателю. Дальше будут представлены этому достаточные доказательства, а пока в тех же видах остановимся хотя бы на этом эпизоде с людьми шестидесятых годов. Г-н Че­хов сознает, что осмеянный им субъект «не говорит, в сущности, ничего дурного и, вероятно (наверное, г-н Чехов!), всегда искре­нен». Тем не менее, как только он заговорит об идеалах, от него «начнет веять старым, заброшенным погребом». Как помирить это? Правда, бывают такие злополучные люди, в устах которых даже неглупые речи кажутся глупостями, но, ведь г-н Чехов го­ворит не о патологических исключениях, а о типе: по его стати­стическим исследованиям, в каждом городе и в каждом уезде имеется по одному такому субъекту, а в сложности это выйдет целая небольшая армия. Все эти люди говорят об идеалах, и все они при этом напоминают старый, заброшенный погреб: не ясно ли, что такое плачевное впечатление зависит не от личных, ум­ственных или нравственных свойств разговаривающих, а от свойств самой темы? Какой бы Златоуст не заговорил об идеа­лах, г-н Чехов все равно скажет, что такие разговоры пора оста­вить, и что от них веет заброшенным погребом. Почему это? По­тому, конечно, что в доме повешенного не говорят о веревке. Этого логического конца своей мысли г-н Чехов благоразумно не досказывает, и мы делаем это за него.