А.П.Чехов: Pro et contra — страница 28 из 238

Это очень удобно, что г-н Чехов сам предлагает ключ к уразу­мению своих произведений. Годится или не годится этот ключ — об этом мы рассудим без помощи г-на Чехова, но в ви­дах характеристики очень важно знать мнение автора о его це­лях и о его средствах. Рассуждение г-на Чехова очень неясно. Начать хоть с того, что творчество вовсе не свободно; свобод­ною, в смысле г-на Чехова, может быть только застольная бол­товня в бесцеремонной компании, где каждый может врать «как хочется», не стесняясь даже элементарными приличия­ми. Поэт, которому тайны творчества были поближе знакомы, нежели г-ну Чехову, характеризовал дело так:

Диктует совесть,

Пером сердитый водит ум20.

Какая же это свобода — писать под диктовку? Возьмем хоть бы эту, осуждаемую г-ном Чеховым, боязнь говорить о голом теле. Если эта боязнь происходит из опасения оскорбить нрав­ственное чувство читателя, — в ней не только нет ничего дур­ного, а, напротив, очень много почтенного, потому что источ­ник самого этого опасения заключается в чуткой совести писателя. Далее, «один хочет быть в своих произведениях не­пременно мещанином, другой — непременно дворянином и т. д.». Опять повторяем свой вопрос: почему именно он хочет быть дворянином? И не странная ли это логика: если писатель хочет быть непременно дворянином в своих произведениях, значит он не имеет мужества писать как хочется. Что такое вы говорите, г-н Чехов? Но не в том сущность дела и не будем подлавливать на словах, на неловких выражениях. Если писа­тель хочет быть дворянином в своих произведениях, т. е. прово­дить или защищать специальные дворянские интересы (путем, например, идеализирования дворян, изображением их рыцаря­ми без страха и упрека, как это делал, например, Болеслав Мар- кевич21) в силу внешних побуждений и соображений, — об его творческой свободе, конечно, не может быть и речи. Но если это желание обусловлено убеждением? Вопрос, надеемся, разъяснит­ся окончательно, если читатель припомнит горькие сетования профессора: «Во всех моих мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое». Вот именно отсутствие этой связи г-н Чехов и называет свободою. От этой дивной свободы профессор на старо­сти лет, попросту говоря, чуть не волком взвыл, а г-н Чехов, ус­тами того же профессора, рекомендует ее к руководству совре­менным авторам. Это противоречие уже не слов, путаница уже не фраз, а противоречие принципов, путаница понятий. Усерд­нейшим служителем свободы, которую проповедует г-н Чехов, является в нашей литературе известное периодическое издание, недаром считающее г-на Чехова в числе своих постоянных со­трудников 22: сегодня оно мещанин, завтра дворянин, а послезав­тра неизвестно чем явится; сегодня оно смешает с грязью извест­ное явление или известную идею, а завтра, или даже сегодня же, но в другом месте и в другой статье, то же самое явление в пух и прах расхвалит. Контрактов с совестью оно не заключает ни­каких и никогда.

Было бы желательно, чтобы г-н Чехов сам себе уяснил свое собственное выражение «писать как хочется». Ведь хотения наши обусловливаются очень различными причинами, проис­ходят из различных источников. Одному хочется писать так, чтобы по возможности всем угодить и всем понравиться; дру­гому хочется как-нибудь заявить о своем существовании; тре­тьему хочется зашибить своим писанием копейку; четвертому хочется поделиться мыслью; пятому хочется удовлетворить требованиям своей совести. Все эти писатели в равной мере не свободны, но не в равной мере достойны, об этом и г-н Чехов не будет спорить. Где же критерий свободы? Хотение не перво­причина, а результат, и ценность его совсем не бесспорна. Есть хотения, которые нужно обуздывать и даже подавлять, — эта мысль так проста, что нашла себе выражение даже в послови­це. Мой физический организм хочет комфорта; мое самолюбие хочет удовлетворения; мой ум хочет пищи; моя совесть хочет успокоения. Спрашивается, которое из этих хотений имеет право на первое место, повинуясь которому из них писатель ох­ранит свободу своего творчества? Этого вопроса г. Чехов даже не касается, а, между тем, в нем все дело.

Мы видели, как решает этот основной вопрос Лермонтов: «Диктует совесть, пером сердитый водит ум». Тут не может быть ни сомнений, ни недоразумений. Верховный регулятор творчества и его безапелляционный критерий поставлен с совер­шенною ясностью: совесть, нравственное сознание человека ука­зывает писателю темы, определяет его симпатии и антипатии, посылает его в «стан ликующих» или в «стан погибающих» 23, а роль ума сводится к тому, чтобы найти для этих симпатий и ан­типатий достаточные обоснования, возможно убедительные тео­ретические резоны. То же самое, в сущности, говорит и Конт в своем «Курсе»: «Si le coeur doit toujours poser les questions, c'est toujours a l'esprit qu'il appartient de les resoudre»24. Великий русский поэт и великий французский мыслитель сошлись в оп­ределении процесса творчества: контовский le coeur, очевидно, есть ни что иное, как лермонтовская «совесть». Перед такими свидетельствами невеликому г-ну Чехову придется скромно стушеваться.

Г-н Чехов, говоря о своем герое, в сущности, очень верно указал на основной недостаток своего собственного творчества и вообще своего умственного и нравственного состояния. «Во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно це­лое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком и во всех моих суждениях, и во всех картинах, которые рисует мое воображение, нет того, что называется общею идеей». В третий раз цитирую я эти слова, — до такой степени они ха­рактерны для г-на Чехова с самых разнообразных точек зре­ния. Именно, именно так: суждения г-на Чехова очень часто метки и остроумны, картины его воображения большею час­тью ярки и живы, но в чем состоит миросозерцание его — этого никто не скажет, потому что у г-на Чехова его вовсе нет. Суж­дения и картины г-на Чехова, т. е. вся совокупность его лите­ратурных произведений, представляется какою-то беспорядоч­ною кучей материала, среди которого немало хлама, но еще больше настоящих драгоценностей. Это не сырой материал: суждения и картины г-на Чехова, взятые в отдельности, явля­ются вполне законченными и обработанными изящными вещи­цами, но между ними именно нет общей связи и созданы они без всякого общего плана. Мало сравнить произведения г-на Чехова с картинною галереей, для которой не имеется катало­га: их можно сравнить с сараем, в котором сложены как попало и пейзажи Калама25, и карикатуры Гогарта26, и чувственные картины Рубенса, вперемешку с апраксинскими нимфами и, из­редка, даже с красными жестяными вывесками.

Подумайте, что это работа одного и того же человека, одна и та же кисть изобразила и этот солнечный закат, от которого веет на вас таким спокойствием и миром, и эту надпись «Золо­той Лебедь» или «Развеселый Бережок»! Сомневаться в талан­те художника нельзя; но в чем заключается смысл его деятель­ности?

Было бы очень печально, если бы все эти замечания наши навели читателя на мысль, что бесцельность и бессвязность пи­саний г-на Чехова происходит от его нравственного бессилия, что он не пишет под диктовку совести, потому что некому или нечему диктовать, или что эта диктовка слишком невразуми­тельна и косноязычна. Г-н Чехов один из наиболее искренних писателей наших, таково, по крайней мере, было мое субъек­тивное впечатление каждый раз, как я раскрывал его произве­дения. Но это писатель ищущий и не нашедший, писатель без опоры и без цели. Талант его настолько энергичен и жизнеспо­собен, что неотступно требует для себя внешнего выражения. Повинуясь этому требованию, г-н Чехов берется за перо и не­медленно чувствует, что хотя ему и хочется говорить, но ска­зать, в сущности, нечего. Его совесть чутка, но она находится в пассивном состоянии. Г-на Чехова коробит нравственно всякая ложь жизни, всякая фальшь в человеке, но противопоставить чужой неправде свою собственную правду он не может, потому что не обладает ею. Это бы еще с полгоря: поживет молодой и даровитый человек, много передумает и перечувствует, запа­сется опытом, подойдет поближе к страданиям человеческим, сознает долю своей ответственности за них, и из индифферент­ного созерцателя превратится в борца, который недаром про­живет свою жизнь. Не всегда так бывает, но бывает, и надеж­ды такого рода мы могли бы возлагать и на г-на Чехова, если бы. если бы не его самоуверенность, во-первых, и не безвре­менье, во-вторых, — то безвременье и безлюдство наше, среди которого воспитался г-н Чехов. Он не спросил, как спрашивал тосковавший поэт:

Где ж вы, умелые, с бодрыми лицами?

Где же вы с полного жита кошницами?

Труд засевающих робко, крупицами, Двиньте вперед! 27

В этой тоске есть надежда, в этом отчаянии есть вера, тогда как г-н Чехов посмотрит направо и презрительно прищурится, посмотрит налево и иронически улыбнется: никаких таких уме­лых с бодрыми лицами и в помине нет. Безвременье дает г-ну - Чехову объективное основание для такого вывода, а субъектив­ные мотивы, заключающиеся именно в его самоуверенности, влекут его в том же направлении. Свое сомнение он мало-помалу превращает в отрицание, потому что историческую передышку (если можно так выразиться) считает нормальным обществен­ным состоянием, и вот почему мы считаем и называем его жерт­вой безвременья.

Один из героев Помяловского, Череванин, говорил своему другу Молотову о своем душевном состоянии: «Не хочется за­хотеть» 28. Г-н Чехов мог бы сказать о себе: не верится, что можно верить. Он, как Фома, не убеждается чужими свиде­тельствами, ни даже свидетельством истории, и хотел бы не­пременно собственными руками осязать язвы гвоздиные. Кро­ме того, он большой эстетик, поклонник внешней красоты, так что проповедник в порыжелой шляпе и в истасканной крылат­ке вряд ли мог бы иметь у него успех, хотя бы говорил, как Цицерон или Демосфен. Он скажет в этом случае, подобно од­ной даме в повести Слепцова «Трудное время»: «Я знаю, что земля вертится, но я этому не верю». Легенда о трех китах, разумеется, гораздо поэтичнее..