А.П.Чехов: Pro et contra — страница 52 из 238

«— Жуешь? — спрашивает Иона у лошадки. — Ну, жуй, жуй. Коли на овес не выездили, сено есть будем. Да. Стар уж я стал ездить. Сыну бы ездить, а не мне. То настоящий из­возчик был. Жить бы только.

Иона молчит некоторое время и продолжает:

— Так-то, брат, кобылочка. Нету Козьмы Ионыча. Прика­зал долго жить. Взял и помер зря. Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать. И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить. Ведь жалко?

Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина.

Иона увлекается и рассказывает ей все.»

В рассказе «Горе» старый и пьяный токарь везет к доктору больную жену. Дорогой она умирает, и в душе токаря встает тяжелое раскаяние, глубокая жалость к заколоченной и заму­ченной им женщине. Это душевное состояние передано Чехо­вым со свойственною ему силой, сжатостью и безыскусствен­ностью.

«А ведь она по миру ходила! — вспоминает токарь. — Сам я посылал ее хлеба у людей просить. Комиссия! Ей бы, дуре, еще лет десяток прожить, а то, небось, думает, что я и взаправду такой».

И токарь мечтает, как бы хорошо жить сызнова.

Вспомните рассказ о том, как бедного, умиравшего с голоду ребенка два сострадательных господина в цилиндрах, потехи ради, обкормили устрицами. 10 А сколько теплого, горячего сочувствия людям в рассказе «Письмо», где пьяненький, по­павший под суд священник уговаривает дьякона не посылать к сыну строго-укорительного письма. «Прямо так возьми и на­пиши ему: прощаю тебя, Петр! Он пойме-от! Почувствует! Я, брат. я, дьякон, по себе это понимаю. Когда жил, как люди, и горя мне было мало, а теперь, когда образ и подобие потерял, только одного и хочу, чтоб меня добрые люди простили. Да и рассуди, не праведников прощать надо, а грешников. Для чего тебе старушку свою прощать, ежели она не грешная? Нет, ты такого прости, на которого глядеть жалко. Да!»

Читаете вы этот маленький, рассказ и душа ваша наполня­ется умилением. Этот беспутный попик гуманнее, справедли­вее, поступает в данном случае более по-христиански, чем бе­зукоризненный отец благочинный, который продиктовал дьякону грозное письмо к сыну. Та же глубоко гуманная нота ярко звучит в рассказе «Припадок».

Всегда и везде симпатии Чехова на стороне униженных и оскорбленных, на стороне искренности и правды, против ус­ловного лицемерия и фарисейского благочестия. Прочтите рас­сказ «Бабы». В нем набожный Матвей Саввич, мещанин и съемщик садов, рассказывает, как он, «живя согласно с стро­гою моралью», гнусным образом погубил полюбившую его жену соседа. Симпатий своих Чехов не подчеркивает, от себя не говорит ни слова, и осуждают безнравственного святошу только бабы, выведенные в рассказе; но ошибиться в том, куда именно направлено сочувствие автора и на что он негодует по- моему, невозможно. Объективная форма рассказа в данном случае, пожалуй, усиливает впечатление, возбуждает в читате­ле страстное отвращение к пользующемуся почетом Матвею Саввичу.

Посмотрите, как нежно, с какой любовью описывает Чехов детей, — новое доказательство той глубокой гуманности, кото­рою проникнуты его произведения. Вот тринадцатилетняя нянька Варька11, забитая, запуганная в семье сапожника. Днем ей нет минуты, чтобы присесть и отдохнуть, ночью она должна укачивать ребенка. Бедная девочка доводится до су­масшествия. Ей мучительно, до безумия спать хочется, и в этом состоянии Варька душит плачущего ребенка. «Задушив его, она быстро ложится на пол, смеется от радости, что ейможно спать, и через минуту спит уж крепко, как мертвая».

Рассказ «Детвора», где тонко подмечены черты детских ха­рактеров, вызвал несколько весьма сочувственных отзывов и, вероятно, известен моим слушателям, и на нем поэтому оста­навливаться я не буду. Столь же художественно и правдиво написан рассказ «Событие», которое заключается в том, что родятся котята, и это приводит детей в чрезвычайный восторг. Отмечу в этом маленьком рассказе следующее замечание Чехо­ва, характерное для его отношения в людям и к природе: «В вос­питании и в жизни детей домашние животные играют едва за­метную, но несомненно благотворную роль, — говорит Чехов. — Кто из нас не помнит сильных, но великодушных псов, дармоедов-болонок, птиц, умиравших в неволе, тупоумных, но надменных индюков, кротких старух-кошек, прощавших нам, когда мы ради забавы наступали им на хвосты и причиняли им мучительную боль? Мне даже иногда кажется, — продол­жает Чехов, — что терпение, верность, всепрощение и искрен­ность, какие присущи нашим домашним тварям, действуют на ум ребенка гораздо сильнее и положительнее, чем длинные нотации сухого и бледного Карла Карловича или же туманные разглагольствования гувернантки, старающейся доказать ре­бятам, что вода состоит из кислорода и водорода».

Чехов вообще мастер описывать животных и природу. Ука­жу для примера на рассказ «Нахлебники», где выведены заби­тая старая лошадь и полудохлая собака Лыска. Уменье слить­ся с природой, олицетворить ее, в общей картине неразрывно соединить с жизнью этой природы жизнь людей особенно удачно, по моему мнению, обнаружил Чехов в большой и пре­восходной «истории одной поездки» («Степь»). В глазах чита­теля ярко встает эта степь и утром, и днем, и ночью, и в ясную погоду, и в грозу, и в ненастье. Вы чувствуете, как особеннос­ти степи вырабатывают и особенности в отношениях людей, так или иначе связанных со степью. Вы видите этих людей, понимаете, что в степи должны быть они именно такими, что власть природы накладывает свою руку и на характер челове­ка, и на характер его хозяйственной деятельности. Никакие географические, этнографические и экономические описания не дают такой целостной и ясной картины степи и ее жителей, как эта «история одной поездки». И какие красивые, одухот­воренные описания природы читаем мы в этой повести! Приве­ду один пример.

Едет бричка. «Точно она ехала назад, а не дальше: путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы еще тонули в ли­ловой дали и не было видно их конца; мелькал бурьян, булыж­ник, проносились сжатые полосы, и все те же грачи, да кор­шун, солидно взмахивающий крыльями, летал над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная при­рода цепенела в молчании. Ни ветра, ни бодрого, свежего зву­ка, ни облачка.

Но вот, наконец, когда солнце стало спускаться к западу, степь, холмы и воздух не выдержали гнета и, истощивши тер­пение, измучившись, попытались сбросить с себя иго. Из-за хол­мов неожиданно показалось пепельно-седое кудрявое облако. Оно переглянулось со степью, — я, мол, готово, — и нахмури­лось. Вдруг в стоячем воздухе что-то порвалось, сильно рванул ветер и с шумом, со свистом закрутился по степи. Тотчас же трава и прошлогодний бурьян подняли ропот, на дороге спираль­но закружилась пыль, побежала по степи и, увлекая за собой со­лому, стрекоз и перья, черным вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила солнце. По степи, вдоль и поперек, спотыка­ясь и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось, как птица, полетело к небу и, обратившись там в черную точку, исчезло из вида. За ним понеслось другое, потом третье, и Егорушка видел, как два перекати-поле столк­нулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на по­единке».

Позвольте мне сопоставить с этим описанием картину той же степи, нарисованную другим художником, Левитовым.

«Чувствую я, — пишет Левитов, — что голову мою начинает жечь палящий жар степной. Удрученная своею скорбною ду­мой, с каждым шагом развивавшеюся все печальнее и печаль­нее, она невыразимо страдала: какие-то проклятия слагались в ней, какая-то мука тяготела над ней и не давала возможности сообразить, луч ли солнечный бил в нее этою мукой, или ка­кое-то смертное томление, обыкновенно примечаемое в пусты­не, когда солнце зальет ее потоками своего палящего света, заставляет ее страдать?

И действительно, самое равнодушное сердце не могло не биться усиленно при виде этой картины одного общего, всеце­лого, так сказать, страдания. И, казалось вам, тем тяжелее страдала природа, что не было слышно ни одного звука, обык­новенного в этих случаях; только одни глаза видели во всем какую-то удушающую, гнетущую полноту.

Придорожные ветлы, как человек в нежданном несчастье, распустили свои запыленные ветви и молчаливо стояли, будто окаменели. Десятки птиц унизали их кривые сучья. Идете вы и видите, как какой-нибудь ворон, в другое время чуткий и пугливый, теперь и не думает примечать вас. Вцепился он ост­рыми когтями в древесную кору, раздвинул серые крылья и озадаченно смотрит на вас, удивляясь, по-видимому, вашей охоте топтаться в такую мучительную пору. Навстречу вам время от времени побежит тощая, искалеченная, с перебитою ногой, собака, с хвостом, волочащимся по земле. И в глазах животного видна та же мука. Так жалобно посмотрела на вас собака, так выразительно замахала хвостом, что будто просила вас помочь как-нибудь ее перебитой ноге.

А по обеим сторонам степной дороги, из золотых волн ржи, мелькают белые рубахи на трудящихся спинах людей. Вам не видно красных, изможденных лиц этих людей, покрытых кро­вавым потом, — и лучше!

И все это как-то неприязненно молчит молчанием мертвеца, словно по чьему-нибудь строгому запрещению.

Но прихотливы бывают дорожные думы. Идете вы и дума­ете: что было бы, ежели бы все это, не вынесши своей тяжкой боли, вскрикнуло вдруг?» 12

Картина степного зноя у Чехова сжатее, образнее, красивее; но я хочу обратить ваше внимание на другую особенность Че­хова в изображении природы. Описание Левитова субъектив­но: он сам и люди вообще играют преобладающую роль; Чехов является пантеистом, в его степи человек — одно из множе­ства явлений, равноправных с другими13. Мне кажется, что такое миропонимание разлито и в других произведениях этого даровитого писателя. В рассказе «Перекати-поле», который ведется от первого лица, есть такое рассуждение: «Не далее как на аршин от меня лежал скиталец; за стенами в номерах и на дворе, около телег, среди богомольцев не одна сотня таких же скитальцев ожидала утра, а еще дальше, если суметь пред­ставить себе