А.П.Чехов: Pro et contra — страница 86 из 238

24. Как сильны в человеке требования его животной природы и как бессильны перед ними разные высокие слова, как, например, семейные основы, честь, разумные доводы, сила воли и пр. («Несчас­тье»). Какое вообще животное этот человек, животное жалкое, беспомощное, потерянное среди безграничного, непонятного мира.

Вот та нива, по которой г-н Чехов долгое время вышивал свои узоры, узоры — нужно отдать ему справедливость, — несмотря на все их внутреннее однообразие, все-таки бесконечно разнооб­разные. По крайней мере, трудно указать другого писателя, ко­торый сравнялся бы с ним по широте захвата. Каждое, выводи­мое им лицо, от мужика и бабы до петербургского сановника, от бродяги до захолустного философа, от послушника до архиерея, выходит у него живым, ярким, типичным.

Но г-н Чехов не сатирик, по крайней мере, по основному тону своих произведений. Для сатирика он слишком мягкая, туманная натура. Про него можно сказать то же, что студент Васильев говорит про себя. «Он обладает тонким, великолеп­ным чутьем к боли вообще» («Припадок») 25, а стало быть, и ко всему тому, что может причинять боль, страдание, ко всему «крупному, сильному, сердитому», ко всякой дикой, грубой силе, подобно Полозневу, герою рассказа «Моя жизнь». При­помните, например, те сопоставления, какие не раз делает По- лознев («Моя жизнь») — бойни, своего объяснения с губерна­тором, поступка доктора Благово26. Подобные сопоставления мог сделать только автор, который сам чуток к боли вообще, к страданию. Как он внимателен к человеку, к его доброму име­ни, даже тогда, когда это у него отнято. «К сожалению, — го­ворит г. Чехов, — нередко глумятся над уже осужденными привилегированными преступниками и в тюрьме, и на улице, и даже в печати. В одной ежедневной газете я читал про быв­шего коммерции советника, как будто бы где-то в Сибири, идучи этапом, он был приглашен завтракать, и когда после завтрака его повели дальше, то хозяева недосчитались одной ложки: украл коммерции советник! Про бывшего камер-юнке­ра писали, будто в ссылке ему не скучно, так как шампанско- го-де у него разливанное море и цыганок сколько хочешь. Это жестоко» («Остров Сахалин», 120-1, примечание). Это говорит сам г. Чехов. И несмотря на то, что он, кроме «Острова Саха­лина», нигде не говорит от себя, а всегда прячется за своими героями, угадываете, что, рисуя своих людей-зверей, одино­ких, бессильных мечтателей, своего профессора, он пишет не сатиру на человека, он не смеется над ними, не говорит с тор­жеством — посмотрите, какое животное! — Нет, он страдает душой за них, что у них нет ни Бога, ни совести, ни законов; ему грустно и больно за эти бесследно гибнущие мечты, и хотя его профессор равнодушен ко всему, но автор, создавший его, несомненно, тоскует по «общей идее», по «богу живого челове­ка», иначе он не мог бы создать подобного произведения.

Во власти этого глубокого противоречия — противоречия, мо­жет быть, усвоенного мировоззрения и глубоко скрытой в душе художника потребности в возвышающем душу обмане27 — дол­го, слишком долго находился г. Чехов. Он слишком обесценивал мечту, идеал во имя действительности. Но он не любит и этой действительности, не любит даже просто разбираться в ней, в цепи причин и следствий, что здесь и к чему. Подобно Треплеву в «Чайке», он бежит от нее, «как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своею пошлостью». Это стран­ное, неопределенное, промежуточное положение между двумя мирами, миром действительности и миром мечты и идеала, чрезвычайно характеристично для г-на Чехова за этот период его деятельности. В жизни он никак не может стать твердой но­гой. Изображая пустоту и бессилие мечты, обнажая жизнь, он понимает вместе с тем, что эта обнаженная жизнь, жизнь без мечты, «необыкновенно скудна, бесцветна и убога» («Поце­луй»). Глубоко любя и понимая природу, он сливается с нею. Он готов бы слиться и с человеческой жизнью, если бы люди не были такими меленькими, как карандашики, воткнутые в зем­лю по краям богатырской степной дороги (см. «Степь»28; ср. «Три сестры» 29), и если бы жизнь их не была такою скудною, ограниченною инстинктами. И вот он тоскует по идеалу, кото­рому нет места на земле, по скрытой в жизни красоте, мимо ко­торой равнодушно проходят люди. Принижая человека до жи­вотного, он тоскует по общей идее, по Богу живого человека, которая сделала бы его «выше и сильнее всех внешних влия­ний», связала бы прочно в одно целое его мечты, порывы, все, что есть в нем человеческого, разумного. Только мечта и идеал дает цель и смысл жизни, только она делает жизнь радостною и счастливою. Пусть это будет какая угодно мечта, хотя бы и бред сумасшедшего, все-таки она лучше, чем эта гнетущая душу дей­ствительность («Черный монах»). Эта потребность в мечте не­обыкновенно сильна у писателя, неискоренима. И мы сейчас увидим, к какому любопытному мировоззрению она его приве­ла, как она заставила его изменить взгляд на жизнь, окрылила его и перевернула все вверх дном в его взглядах на жизнь и чело­века.

III

В последние годы в творчестве г-на Чехова намечается новый и очень важный перелом. Временами прорывается еще прежнее настроение[32], но нет уж и следа прежнего уныния, подавленнос­ти, отчаяния. Напротив, все сильнее слышится что-то новое, бодрое, жизнерадостное, глубоко волнующее читателя и порой необыкновенно смелое. Самый талант его как будто впервые рас­правляет крылья и легко и свободно, без всяких усилий и без всякого насилия, создает необыкновенно прелестные образы, ды­шащие глубокою художественною правдой. Нет и следа прежней надуманности, от чего не свободны даже лучшие его произведе­ния прежнего времени, как, например, «Жена», «Скучная исто­рия» и др. Чувствуется, что у него под ногами какая-то твердая почва, что он нашел наконец, то, что он так долго искал.

Эти новые черты уже заметно и, кажется, впервые сказались в маленьком рассказе «Студент». Великопольский, студент ду­ховной академии, рассказывает огороднице Василисе и ее доче­ри Лукерье об отречении апостола Петра. Под влиянием его рас­сказа, «Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя не­подвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль». Простившись с ними, студент думал: «Если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим жен­щинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра». И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. «Прошлое, — думал он, — связано с настоящим непре­рывною цепью событий, вытекавших одно из другого». И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотро­нулся до одного конца, как дрогнул другой».

Студент думал дальше, «что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продержались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда со­ставляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы — ему было только 22 года — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинствен­ного счастья, овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительною, чудесною и полною высокого смысла».

Отметим сейчас же, что Великопольскому первому из персо­нажей г-на Чехова жизнь показалась «полною высокого смыс­ла».

Далее. В рассказе «Моя жизнь» главное лицо, Полознев, так рассуждает о мужиках: «В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди, это были люди с подав­ленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, все с одними и теми же мыслями о серой земле, о серых днях, о черном хлебе, люди, которые хитрили, но, как птицы, прятали за дерево только одну голову, — которые не умели считать Они не шли к вам на сенокос за двадцать руб­лей, но шли за полведра водки, хотя за двадцать рублей могли бы купить четыре ведра. В самом деле, были и грязь, и пьян­ство, и глупость, и обманы, но при всем том, однако, чувство­валось, что жизнь мужицкая, в общем, держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, приглядываясь к нему поближе, чувству­ешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, напри­мер, в Маше, в докторе, а именно: он верит, что главное на земле — правда, и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит спра­ведливость».

Это что-то уж совсем новое, раньше нам не встречавшееся. Лаевский в «Дуэли» также мечтает о правде30. Об ней нашеп­тывает магистру Коврину черный монах. О правде мечтает и сумасшедший Громов в «Палате № 6». Правдой же, только не земною, а небесною, утешает и Соня дядю Ваню. Но все это правда далекого будущего. Здесь же. Правда и красота оказы­вается не за горами и не за веками в будущем, и не на небе, а здесь, на этой грязной и скучной земле. На ней, или на вере в нее, как на стержне, держится жизнь народа; она от седой древности до наших дней непрерывно направляла и направляет человеческую жизнь и всегда составляла главное и самое важное в человеческой жизни; она делает жизнь восхитительною, чудес­ною и полною высокого смысла. И эти устои жизни не в голове сумасшедшего, а в трезвом сознании серого люда, в сердце ста­рухи огородницы, в душе жизнерадостного студента. Итак, правда, справедливость, красота как элементы самой жизни и притом основные, главные — вот, наконец, ответ на вопрос — в чем смысл жизни, чем люди живы.

По всей вероятности, для г-на Чехова этот новый взгляд, или, вернее, целая философия в зародыше, был настоящим от­крытием. Это у него заволновалась радость в груди, когда он после долгих исканий открыл эту новую для него истину. Что студент Великопольский и Полознев в данном случае выска­зывают мысли самого г-на Чехова или близкие и дорогие ему мысли — в этом не может быть сомнения. Вот что говорит сам г-н Чехов в «Острове Сахалине». «Каторжник, как бы глубоко он ни был испорчен и несправедлив, любит всего больше спра­ведливость, и если ее нет в людях, поставленных выше его, то он из года в год впадает в озлобление, в крайнее неверие. Сколько благодаря этому на каторге пессимистов, угрюмых са­тириков, которые с серьезными, злыми лицами толкуют без умолку о людях, о начальстве, о лучшей жизни, а тюрьма слу­шает и хохочет, потому что, в самом деле, выходит смешно». На что, кажется, яснее. Каторжник и сам бывает несправед­лив, и г-н Чехов знает, что часто бывает жестоко несправедлив и все-таки больше всего любит справедливость, так что даже впадает в озлобление, неверие и угрюмый пессимизм. Спра­ведливость такая же необходимая стихия человеческой жизни, как воздух и вода.