А.П.Чехов: Pro et contra — страница 97 из 238

тном направле­нии, что он, в конечном итоге, неминуемо должен воскликнуть: «Нет, больше так жить невозможно!» Таких картин не может создавать художник, не имеющий в душе высоких идеалов, — следовательно, эти идеалы у него есть. Они проявляются в том течении творчества г-на Чехова, которое исключает воз­можность пантеистического примирения с жизнью и проникну­то глубоким «героическим» пессимизмом. Источник его кроется в бессилии того живого бога, в которого верит г-н Чехов.

Критика построила прекрасное здание, но едва ли оно продер­жится долго. Главная техническая ошибка этой критики заклю­чается в том, что она применялась к тому материалу, который давал ей писатель, а не исходила из общих требований искусст­ва, социологии, этики, прогресса. Не положив основания, она занялась отделкой фасада и устремилась вверх, вслед за воздуш­ными башнями, готовыми убежать в небеса. И незаметно для себя она стала частной, «чеховской» критикой, утратив точку зрения широкого историко-литературного исследования и сопос­тавления.

Критика эта говорит: г-н Чехов написал поразительную (пусть так) картину пошлости и скуки, следовательно — у него есть идеалы в любом понимании этого слова. Безусловен ли этот вывод? Едва ли. Ведь если рассуждать так, то придется во вся­ком творчестве отбросить ту часть, которая относится на долю непосредственного отражения действительности, того подража­ния природе, которое находится в прямой зависимости от на­блюдательности художника и нередко сказывается бессознатель­ным техническим мастерством. Чем обыденно-реальнее изображения, чем ближе охватывают они конкретные формы жизни, чем тоньше технические навыки, тем труднее становит­ся наблюдать высоту духовного подъема в творчестве художни­ка. Иногда о ней можно судить еще по степени типичности, как, например, у Гоголя, Диккенса, Салтыкова; но мы затруднились бы сказать это относительно г-на Чехова, изображения которого конкретно-жизненны, но в поражающем большинстве случаев отнюдь не типичны. Разве большей невероятностью будет допус­тить, что процесс творчества г-на Чехова напоминает собою, mutatis mutandis7, то, как создавал Обломова или Сашеньку Адуева Гончаров, рисовавший просто потому, что рисовалось, не задумываясь над тем, что из этого выйдет? И когда выходило то, чего не ожидал художник, когда получалась произвольно выли­вавшаяся и не менее «чеховской» (во всяком случае) поразитель­ная картина пошлости и скуки, то о чем должна была прежде всего подумать критика: о самой картине, идейном и обществен­ном значении ее, об особенностях таланта, или же о том, были ли в душе художника идеалы, которыми он мучился, и если были, то каковы? Кажется, двух ответов тут быть не может, и, в частности, на примере Гончарова можно наглядно убедиться, на­сколько предпочтительнее заниматься его картинами, оставив в покое те из его идеалов, которые были неразборчивы, неясны и, может быть, весьма непривлекательны при ближайшем знаком­стве. И все ли писатели, изображающие пошлость жизни, муча­ются своими идеалами, т. е. их несоответствием с изображением действительности, как мучился когда-то Гоголь? Мы не побоим­ся спросить: например, г-н Лейкин, писатель, бесспорно, умный и не без таланта, мучится ли он «конфликтом идеала с действи­тельностью», и почему не возникает вопроса об его идеалах? А что, если он от души сам же смеется над своими изображениями и думает больше о меткости и остроте, чем об идеалах, что весь­ма похоже на правду?

Нет, лучше оставить в покое душу художника с ее идеала­ми, которые не раскрываются отчетливо и самопроизвольно уму и сердцу читателя. Лучше, не мудрствуя лукаво, вгля­деться в конкретную сущность его произведений, вдуматься в жизнь и людей, изображенных им, и дать себе посильный от­вет: чем являются эти произведения в художественном отно­шении и каково заключающееся в них зерно нравственного и общественного прогресса?

III

Итак, речь пойдет о художественном и общественном досто­инстве произведений г-на Чехова.

Охватить содержание его произведений нелегко. Чем бы это ни объяснялось, — миниатюрностью ли изображений, или моно­тонностью колорита, но рассказы г-на Чехова, если их читать подряд, сливаются в конце концов в одно серое пятно, без опре­деленных очертаний, без рельефных образов, без волнующих на­строений и неожиданно вдохновенных штрихов. Нужно большое усилие памяти, чтобы запомнить огромную галерею портретов и удержать в голове хотя бы наиболее характерные черты из внут­ренних и внешних положений, сюжетов и деталей обстановки. Критики любят сравнивать г-на Чехова с Мопассаном. Мопассан любил прибегать к форме новелл, говорят они между прочим; новелла же является и излюбленной формой литературного по­вествования у Чехова. Но за этой внешней чертой, которая сама по себе слишком ничтожный мотив для сопоставления, критики упускают другую, которая делает это сопоставление невозмож­ным. У Мопассана, в прямую противоположность г-ну Чехову, несмотря на единство настроения, рассказы никогда не сливают­ся в одну общую массу, Образы колоритны и ярки, положения индивидуальны, и обстановка настолько тесно сливается с геро­ями рассказов, что воспоминание о них дает не одинокие портре­ты, но цельные картины жизни с мельчайшими подробностями, которые как бы составляют часть их самих. О г-не Чехове этого нельзя сказать.

Один из критиков, говоря о г-не Чехове, употребил выраже­ние «мягкий карандаш». Удачнее этой характеристики трудно что-нибудь придумать. Этим выражением определилась вся ли­тературная манера Чехова — мягкость тонов, неясность конту­ров, тщательная отделка одних деталей, капризная неза­конченность других, и все это тонет в столь же мягкой дымке какой-то необъяснимой меланхолии и безразличия, которая за­бирается в душу читателя, как вечерние сумерки крадущейся осени, как напоминание о неизбежной старости и смерти.

Это — первое свойство таланта г-на Чехова, таланта, отрица­ние которого было бы таким же заблуждением, как и господ­ствующее в настоящее время неумеренное преувеличение его размеров. В образовании этого таланта на долю органической способности, самородной артистической «жилки» приходится, кажется, столько же, сколько нужно отнести к изумительной выработке, упорному многолетнему труду в определенном на­правлении, в тщательной заботе о том, чтобы придать штрихам законченность и округлость. И каждый новый том произведений Чехова доказывает, что эта работа еще продолжается, что техни­ка владеет еще писателем больше, чем писатель ею, и только с того момента, когда она перестанет стоять между художником и жизнью, его талант и миросозерцание свободно и всесторонне выльются в искусстве.

Этот момент еще, кажется, не наступил, но он приближает­ся, судя по тому, насколько г-н Чехов ушел вперед от перво­начальных, можно сказать — ученических набросков и рисун­ков. К настоящему же моменту почти все произведения г-на Чехова, не исключая и самых прославленных, представля­ются нам массой эскизов, среди которых есть превосходно сде­ланные, но ни один еще не перешел в законченную художе­ственную картину. Мы сказали бы, что талант Чехова эскизен по самой природе своей, если бы не придавали этому эпитету его буквального значения, естественно понижающего качество таланта до невозможности вывести писателя на дорогу настоя­щего художественного мастерства, и если бы не предполагали, что такое определение могло бы оказаться преждевременным, и потому неверным.

В этом отношении г-н Чехов далеко не единственное явление в русской литературе, но он счастливее многих из своих современ­ников. Уже при самом появлении своем на литературном попри­ще он встретил внимательную и снисходительную критику сво­их произведений, которая должна была помочь ему глубже вникнуть в свои изображения и свойства таланта. Но самому писателю следовало быть строже к себе при издании впослед­ствии полного собрания своих сочинений и многое из первых то­миков оставить на долю литературной известности г-на Антона Чехонте. Г-н Чехов не мог бы сказать, относя к себе слова Пуш­кина о художественном творении:

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник.8

Разница слишком большая в исторической обстановке чи­тателей и художников. В наши дни толпу скорее можно об­винять в большой подчас неразборчивости художественных вку­сов, а художников — в излишнем самодовольстве, ничего общего не имеющем с признанием своих заслуг в знаменитой Горацие- вой оде.

Но, как бы ни было, из полного собрания г-на Чехова нельзя выбросить тех рассказов, наполняющих первые тома, которые с несомненной наглядностью убеждают, что юмор и остроумие не под силу таланту г-на Чехова. Мы могли бы привести сотню примеров, насколько тяжеловесен и зачастую груб юмор г-на Чехова, насколько его стремление быть остроумным оказыва­лось бессильной и жалкой претензией. Но раньше нас это было уже указано в превосходной статье К. К. Арсеньева, напечатан­ной на страницах «Вестника Европы» при появлении первых сборников рассказов г-на Чехова9. В ней был отмечен преиму­щественно анекдотический элемент «Пестрых рассказов», лег­ковесность, неправдоподобие. «Невозможное бывает иногда смешным — и ради смешного г-н Чехов не отступает перед невоз­можным, — говорит г-н Арсеньев. — Понятно, что комизм полу­чается в таких случаях очень невысокий». Главное — комизм не внутренний, а чисто внешний. Товарищ прокурора, надевший в потемках вместо халата шинель пожарного, которого спрятала кухарка; оратор, произносящий надгробную речь, не зная, кто лежит в гробу, и называя его именем присутствующего здесь со­служивца покойного; пресловутый пошлый роман с контраба­сом; брак по расчету; «Канитель», «Произведение искусства», «Средство от запоя», — бесполезно пересказывать их сюжеты, — вот тот комизм, которым заявил себя г-н Чехов в первоначаль­ной своей литературе.

Убедившись, вероятно, в отсутствии глубокого и тонкого юмора, каким должен быть истинно художественный юмор, г-н Чехов перешел к другому, прямо противоположному освеще­нию изображаемых сторон жизни, сосредоточив свое внимание на ее унылых и скучных явлениях. Рассказ за рассказом, по­весть за повестью стали раскрывать гнетущие картины беспрос­ветных будней человеческой души, где страдания и радости, стремления и интересы — все мелко, пошло, — и от картин этих повеяло на читателя действительно невыносимым унынием и скукой. Но в этой специальной «чеховской» скуке слились не­раздельно два начала, которые давно следовало разграничить для понимания писателя: скуку жизни в качестве объекта худо­жественного наблюдения — в сфере самой сущности жизненных явлений, и скуку, так сказать, самого художника, соединение его личного пессимизма с известным направлением художничес­кой кисти и сознательным подбором красок.