А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 121 из 155

Вот вы сослались на «Фому Гордеев а», — продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. — И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое постро­ен... И все персонажи говорят одинаково, на «о»... Романы умели писать только дворяне. Нашему брату — мещанам, разнолюду — роман уже не под силу. Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехэтажный, двенадцать окошечек и резное крылечко, а над крылечком надпись: трах! тир!.. Парфенон, а не скворешник!.. Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон симметрии и равновесия масс. Роман — это целый дворец, и надо, чтобы читатель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица... Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает... Гордый он — а не Горький!..

...Да не-ет! — отмахиваясь от меня, как от табачного дыма, сердился Чехов. — Вы совсем не то цените в Горьком, что надо. А у него действительно есть прекрасные вещи. «На плотах», например. Помните? Плывут в тумане... ночью... по Волге... Чудесный рассказ! Во всей нашей литературе я знаю только еще один такой, это «Тамань» Лермонтова...

Наступившее молчание свидетельствовало о моем пол­ном ничтожестве. Как утопающий за соломинку, я ухва­тился за «декадентов», которых считал «новым течением в литературе».

Никаких декадентов нет и не было, — безжалостно доконал меня Чехов. — Откуда вы их взяли?.. Во Фран­ции — Мопассан, а у нас — я стали писать маленькие рассказы, вот и все новое направление в литературе. А на­счет декадентов — так это их «Зритель» 4 в «Новом време­ни» так выругал, они и обрадовались. Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... Религия, мистика и всякая чертовщина! Русский мужик никогда не был религиозным, а черта он давным-давно в баню под полок упрятал. Это все они нарочно придумали, чтобы публику морочить. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не «блед­ные» 5, а такие же, как у всех, — волосатые.

Разговор снова оборвался. Чехов невкусно, как лекар­ство, глотал остывший чай.

Все, что он говорил, было для меня новым и подавляю­ще неожиданным. Но в самой парадоксальности его сужде­ний чувствовалась какая-то нарочитость. Казалось, он говорил не совсем то, что думал: может быть, из чувства противоречия к тем банальностям, какими я его засыпал, а может быть, просто потому, что был нездоров и не в духе. Во всяком случае, то, что он говорил, никак не вязалось с моим представлением о «великом писателе», которого я мыслил себе в ту пору обязательно либо в образе велича­вого апостола, как Л. Толстой, либо в ореоле пламенного витии, как Герцен и Чернышевский. Чехов же был слиш­ком прост и обыденен.

Я попробовал спорить, но неожиданные реплики Чехо­ва сейчас же сбили меня с толку, я запутался и в отчаянии понес такую ерунду, что самому слушать было стыдно... Но остановиться я уже не мог.

Чехов искоса, с недоброй, застрявшей в усах улыбкой поглядывал на меня и, точно поддразнивая, — так дразнят щенка, чтобы он громче лаял, — поколачивал меня время от времени все новыми и новыми парадоксами:

Ну, какой же Леонид Андреев писатель?.. Это просто помощник присяжного поверенного, которые все ужасно как любят красиво говорить...

Или:

Почему вы против Суворина? Он умный старик и любит молодежь... У него все берут в долг, и никто не отдает.

Или:

Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями...

Я обиделся за студентов и свирепо замолчал.

Чехов это заметил и переменил разговор. Ласково поглядывая в мою сторону и посмеиваясь на этот раз только одними глазами, он стал рассказывать о том, как хорошо на

Каме, по которой он только что проехал, и какие там вкус­ные стерляди. Рассказал несколько смешных анекдотов о рассеянности Морозова и о том, как надо подманивать карасей, чтобы они лучше клевали.

Вставая, чтобы идти спать, он слегка обнял меня за плечо и спросил шепотом, как поп на исповеди:

— А сами вы не пишете?.. Нет! Вот это хорошо. А то нынче студенты, вместо того чтобы учиться, либо романы пишут, либо революцией занимаются... А впрочем, — возра­зил он сам себе, — может быть, это и лучше. Мы, студента­ми, пиво пили, а учились тоже плохо. Вот и вышли таки­ми... недотёпами...

Он весело рассмеялся, смакуя меткое слово, ставшее впоследствии таким знаменитым.

Когда через несколько месяцев в Москве Чехова спроси­ли обо мне, он сказал с улыбкой:

Как же, помню!.. Такой горячий, белокурый сту­дент. — И после паузы прибавил: — Студенты часто быва­ют белокурыми...

IV

Вскоре, однако, и у нас с Чеховым нашлись общие интересы... С утра до вечера мы сидели теперь под глини­стым откосом, у темного омута, и с увлечением ловили окуней, иногда попадались и щуки. Чехов был прав: щук в реке было много.

Чудесное занятие! — говорил Чехов, поплевывая на червяка. — Вроде тихого помешательства... И самому при­ятно, и для других не опасно... А главное — думать не надо... Хорошо!

Он с удовольствием грелся на солнце, снимал пиджак и галстук и почти не кашлял. Рыбак он был превосходный; его улов всегда был больше, чем у меня, хотя мы сидели рядом.

Солнце размаривало, и клонило в дремоту. Тишина была такая мягкая и добротная, что никакой пушкой ее не прошибешь. Вода тепло блестела, от этого блеска приятно кружилась голова, и в глазах двоились поплавки.

Чехов сладко дремал. В этих случаях его удочки сторожила рыжая, похожая на таксу сучка, бог весть отку­да взявшаяся — вероятно, одна из тех, что не успел пове­сить кучер Харитон. Подобострастно облизываясь, она внимательно следила за поплавками, а когда начинало клевать, — вскакивала, махала хвостом и визгливо лаяла... За это Чехов кормил ее пойманной рыбой, которую она, к нашему удивлению, пожирала живьем.

Однажды, глядя, как она, давясь и жадничая, заглаты­вала окуня, который бил ее хвостом по морде, Чехов сказал с брезгливостью:

Совсем как наша критика!


Морозов и Чехов, при всем их обоюдном старании казаться друзьями, были, в сущности, людьми друг другу чужими. Интеллигент, писатель — Чехов плохо сочетался с капиталистом Саввой Морозовым. Это различие особенно ясно сказывалось, когда они были вместе на людях. При этом всегда выходило как-то так, что центром внимания окружающих оказывался неизменно не Чехов, а Савва... Морозовские ситцы имели в ту пору более широкое распро­странение, нежели рассказы Чехова. Обаяние морозовских миллионов действовало на обывателя сильнее писательской популярности Чехова.

Савва понимал всю незаслуженность такого предпочте­ния, это его смущало, и, чтобы выйти из неприятного положения, он всячески старался в таких случаях выдви­нуть Чехова вместо себя на первое место.

Чехов воспринимал это как ненужное заступничество. Его самолюбие страдало, хотя он тщательно это скрывал. Но иногда его скрытая неприязнь к Морозову все-таки прорывалась наружу.

Как-то раз, вернувшись из приемного покоя, куда он ходил смотреть, как лечат больных, Чехов, намыливая над умывальником руки, угрюмо проворчал, намекая на Моро­зова:

Богатый купец... театры строит... с революцией заигрывает... а в аптеке нет йоду и фельдшер — пьяница, весь спирт из банок выпил и ревматизм лечит касторкой... Все они на одну стать, эти наши российские Рокфеллеры.


По предложению Морозова было решено окрестить именем Чехова вновь отстроенную школу. Чехову это не понравилось, но он промолчал. Мне поручили составить

соответствующий адрес, а дяде Косте — его прочитать. Тот долго отнекивался, но наконец сказал, что «ради памяти потомства» он согласен.

Когда Чехов узнал, что в школе будут служить молебен, он наотрез отказался присутствовать на торжестве. Тогда решили поднести ему адрес на дому.

Я сидел у Чехова в комнате и читал ему вслух Апухти­на. Чехов лежал на кушетке — ему сильно нездоровилось.

Хорошие стихи, — сказал он позевывая, — даром что автор не признает женщин, а какая нежная любовная лирика! Вот и поди разгадай поэтов!

В комнату несмело вошла делегация: учитель, свя­щенник, фельдшер и начальник станции. Дядя Костя выступил вперед и, задыхаясь от волнения, прочел мой высокопарный адрес... Настало торжественное молчание... Начальник станции даже вытянул руки по швам, как на параде.

Чехов медленно поднялся, взял папку с адресом из дрожащих рук дяди Кости и, оглядев его, сказал так, будто ничего не произошло:

Константин Иванович, а у вас опять брюки не застегнуты!

Дядя Костя закрыл ладонями живот и присел от испуга. Все засмеялись и громче всех, басом, начальник станции, усатый жандарм.

Когда я вечером рассказал об этом Савве, тот долго трясся от заливистого, с бубенчиком, смеха и, вытирая белоснежным платком слезы, сказал:

Чему же вы удивляетесь? Вы еще его не знаете — он не только дядю Костю, он кого угодно может стащить с ко­локольни... Не любит он пышности и вообще колокольного звона. Вы читали его «Степь»? Помните там: «по небу чиркнули серной спичкой». Это он так про грозу, чтоб не очень гремела... Вот подождите, Илья-пророк припомнит еще ему эти спички! Отомстит ему старик... Он ведь, как все мужики, — злопамятный.

VII

Как это ни странно, но предсказание Морозова оправда­лось, и очень скоро.

Вечером мы опять вдвоем с Чеховым сидели за чаем на террасе.

Ночь шла зловещая, душная... Темнота так плотно напирала с трех сторон на террасу, точно хотела выдавить стекла и захлестнуть испуганно гудевшую десятилинейную лампу. Под ее зеленым абажуром метались бабочки и, обжегшись, умирали в судорогах на клеенке стола, устав­ленного чайной посудой, которая уродливо отражалась в новеньком серебряном самоваре.

Березы в саду были полны беспокойства; они то стояли совсем тихо, то вдруг без причины начинали дрожать всей листвой сверху и до самого низу.

Над горизонтом, подминая под себя тусклые звезды, медленно подымалась огромная туча, черная даже в тем­ноте.