А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 124 из 155

И сейчас же с обычным переходом к милой шутке добавил деланным трагическим голосом:

А вот «Мнимого больного» Мольера я не позволю ему ставить. Это будет моя режиссура. Я же доктор.

После первого представления Горький сказал Чехову:

Озорную штуку вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революци­онная.

Я буду писать водевили, — шутливо сказал Ч е хо в . — Может быть, даже оперетты. В первую очередь на горьков- ский сюжет «На дне». Сатин у меня будет петь:

Эка, эка, Жалко человека!

Дайте мне только дожить до будущей зимы.

С обычным юмором Чехов рассказал о том, как он с трудом получал с одной редакции по три рубля гонорара в неделю.

Знаете, Горький, — сказал Чехов тоном глубокой убежденности, и все лицо его осветилось восторженной улыбкой, — в сущности, все это не важно. Наша бедность и недоделанность жизни — явление преходящее. Культура у нас еще очень молода. Триста лет назад Англия имела уже Шекспира, Испания — Сервантеса, а немного позже Мольер смешил Францию своими комедиями. Наши же классики начинаются только с Пушкина, всего каких- нибудь сто лет. И смотрите, мы начинаем обгонять: Турге­невым, Достоевским и Толстым зачитывается весь мир. Правда, кругом еще много темноты, скуки и всякой по­шлости. Но люди уже не те. Своими страданиями и трудом они открывают дорогу чему-то новому, какой-то другой зарождающейся в муках, но радостной жизни. И в этой жизни все будет мягко и весело, как весенний праздник: по земле пестрят и благоухают красивые цветы, теплый, волнующий свежестью воздух. — Чехов сделал небольшую паузу и с тихой грустью добавил: — Хотелось бы прожить еще десять лет, чтобы увидеть хотя бы первые лучи рас­света...

H. З. ПАНОВ

СЕАНС

(К портрету А. П. Чехова)

— Приходите завтра!.. Я буду думать, а вы порисуй­те!.. — сказал мне Антон Павлович.

Жарко. Душно. Открытое окно не приносит свежего дыхания моря, сверкающего в отдалении ярко-фиолетовой полосой.

Он сидит у своего рабочего стола задумчивый и видимо спокойный.

Я смотрю в эти грустные, усталые глаза и тороплюсь набросить на холст первые очертания немного склоненной набок головы.

Мы замолчали. «Я буду думать», — вспомнил я его вчерашние слова.

Строгое осунувшееся лицо тает в воздухе.

Немного сгорбленная, недавно еще красивая, стройная фигура согнулась и высохла; складки платья дерзко выда­ют ее худобу.

Вся поза, наклон головы, осторожные движения исхуда­лых рук — все говорит о том, что человек прислушивается к себе, к своим мыслям и к тому... к чему здоровый не при­слушивается, — к какой-то новой работе внутри, новой, подозрительной жизни, отвлекающей внимание от при­вычной мысли.

Резко обозначились на лице складки, появились новые тени, придающие лицу сухой и озабоченный характер. Нависшая на лоб редкая прядь волос едва заметно трепе­щет от легкого прерывистого дыхания.

Как тяжело, как больно глядеть в эти серьезные, печальные глаза, уходящие дальше человеческих наблюде­ний.

Совестно быть здоровым и ненужным в присутствии больного и дорогого для всей России человека.

А может быть, болезнь не опасна?.. Это только так кажется... Ведь он сам врач, он знает! Он так спокойно работает...

Вам удобно? или я дам вот это кресло? — говорит он голосом, ушедшим вглубь, без звука.

Нет, благодарю вас... Мне очень хорошо. Мне всегда удобно. (Зачем я сказал: всегда? — негодую я про себя. — Как будто нарочно напоминаю, что ему уже не всегда удобно.)

Опять тишина. Только издалека доносится вечно не- умолкающий говор моря, говор тысячи голосов, слившихся в одной мятежной речи.

Мне хочется нарушить молчание, и я не знаю, что сказать. Все кажется мне неуместным, напоминающим о чем-то нелепом и страшном.

И не я один, случайный и чужой, но все близкие и род­ные... У всех одна мысль, и все прячут ее в его присутствии, гонят как можно дальше.

Все знают, и все молчат об этом важном, и говорят обо всем другом — случайном и неважном. Говорят громко и весело, а на лицах страх и беспокойство. Оставаясь одни, говорят шепотом и взаимно верят и надеются, утешая друг друга.

Вы что-то нашли? — спрашивает он, ласково улыба­ясь, заметив мое нервное движение.

Я смотрю на него, на просветленное от улыбки лицо и с тревогой говорю:

Теперь не то! Вы у меня какой-то усталый и грустный вышли.

Ну, что ж, — какой есть. Не надо менять... Первое впечатление всегда вернее.

Заговорили о живописи, о Левитане — этом истинном художнике, талантливом и прекрасном, в каждом произве­дении которого было столько поэзии и глубокой артистиче­ской души.

Вот это его картина!.. и этот этюд на камине — тоже. Правда, это чудесно?.. Рано умер!.. Сколько бы еще сделал с его любовью к труду... Да, да, надо много работать, посто­янно работать, не покладая рук... Мы в большинстве недеятельны, ленивы, довольствуемся зачатками и скоро успокоиваемся на полдороге. Теоретически — всё знаем, понимаем и всему доброму сочувствуем, свободно решаем вопросы высшего порядка, а в нашей каждодневной буд­ничной жизни теряемся в мелочах, и обновить ее нет ни энергии, ни умения. А как много нужно сделать!

И долго еще лилась мягкая, убежденная речь; глаза потеплели, весь оживился...

Случайно заговорили о новых открытиях в науке.

Вот Мечников, — говорю я (конечно, невпопад, каса­ясь больного места), — изыскивает способы продления человеческой жизни...

Не нужно! Нужен другой Мечников, который помог бы сделать обыкновенную жизнь здоровой и красивой. И, я думаю, такой придет...

Он закашлялся и с горькой усмешкой, поднеся к губам неразлучный платок, сел на прежнее место.

Опять забегал карандаш, опять глаза ушли вдаль и по лицу заходили тени.

Да, нет сомненья.

Она показалась... эта черная, неумолимая, нежеланная гостья. Каждый видит ее повсюду витающей около дорогого существа, и каждый не смеет верить своим глазам и мыс­лям.

Она ревниво бережет избранника и час за часом медлен­но отрывает его от своей соперницы — жизни.

Приближается страшная драма без слов.

Она придет, и все скажут: мы знали!

Все мы знаем — она придет. Часто знаем, она — близ­ка, но наш рассудок никогда не уяснит тайны — великой страшной тайны, под покровом которой живет и трепещет человечество.

Наука, познавшая ее причины, — бессильно отошла перед загадкой цели...

Светоч погасает!..

Но от него зажгутся новые и новые, и, пока живет человечество, на его пути к светлому и прекрасному гори­зонту пойдут впереди лучшие его избранники и осветят долгий и тяжелый путь жизни.

Ялта, 10 августа 1903 года

21 Заказ № 90

H. П. УЛЬЯНОВ

К ПОРТРЕТУ А. П. ЧЕХОВА

С А. П. Чеховым я познакомился в 1904 году, в год его смерти.

Я зашел к нему на московскую квартиру, чтобы погово­рить о сеансах. Мы сидели в полутемной комнате, и тогда мне пришла мысль изобразить его в сумеречном тоне. Мне казалось, что для выражения духовной личности А. П. мно- гоцветность и внешние живописные задачи едва ли будут нужны.

А. П. согласился позировать, но просил отложить сеансы до осени, обещая к тому времени быть более бодрой и терпеливой моделью.

Летом того же года он умер. Сеансы наши не состоя­лись. Но отказаться от мысли написать его портрет я уже не мог и потому решил изобразить хотя бы некоторые черты, хотя бы намек на тот ускользающий его духовный облик, который волновал меня все время.

«Чехов неуловим. В нем было что-то необъяснимо нежное», — сказал, осматривая мою работу, В. А. Серов, который так же обожал Антона Павловича и когда-то сде­лал с него набросок. Этот набросок служил мне некоторое время подспорьем, хотя сам В. А. находил его не совсем удачным.

Было еще несколько фотографий, но они мало подходи­ли к моей задаче. Почти все в портрете было сделано мною по памяти: отсюда те недочеты, которые я сам всегда ясно сознавал и исправить которые я был не в силах.

Надо пожалеть, что судьба не позволила всем, изобра­зившим А. П., довести его портрет до необходимой высоты. Образ «необъяснимо-нежного» великого человека остался в нашей живописи навсегда неразрешенной задачей.

В. Л. КНИППЕР-НАРДОВ

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С ЧЕХОВЫМ

С А. П. Чеховым я виделся в последний раз весной 1904 года в Берлине 1, где он с сестрой остановился на несколько дней проездом в Баденвейлер. Я только что обосновался в Дрездене, чтобы готовиться там к сцене у профессора Рихарда Мюллера. Этот перелом в моей жиз­ни, тревога за будущее и намечавшееся расхождение с первой моей женой Э. И. Книппер (рожденной Бартельс) сильно повлияло тогда на меня. От чуткого Антона Павло­вича мое душевное состояние не укрылось. Он спросил о причине моей подавленности, но я отделался какой-то шуткой. Я никогда не переписывался с Антоном Павлови­чем и вдруг 29 июня н/с получаю от него открытку 2. Почему он написал мне? Все, кто знал его чуткость и вни­мание к людям, сразу скажут: из-за двух последних слов — «Будьте веселее»...

Это последнее свидание с Антоном Павловичем мне особенно памятно еще по одной детали. Увлекаясь игрой на скрипке и пением, я совершенно не задумывался над поли­тическими событиями, войной с японцами и близостью революции. И когда я выразил надежду на победу русских войск, то отлично помню, как сидевший на диване Антон Павлович, волнуясь, снял пенсне и своим низким голосом веско мне ответил: «Володя, никогда не говорите так, вы, очевидно, не подумали. Ведь наша победа означала бы укрепление самодержавия, укрепление того гнета, в кото­ром мы задыхаемся. Эта победа остановила бы надвигаю­щуюся революцию. Неужели вы этого хотите?» 3

611

Я был сражен и уехал пристыженный, глубоко заду­мавшись над этими словами и тем волнением и силой, с которыми они были сказаны Антоном Павловичем.