И сейчас же с обычным переходом к милой шутке добавил деланным трагическим голосом:
А вот «Мнимого больного» Мольера я не позволю ему ставить. Это будет моя режиссура. Я же доктор.
После первого представления Горький сказал Чехову:
Озорную штуку вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная.
Я буду писать водевили, — шутливо сказал Ч е хо в . — Может быть, даже оперетты. В первую очередь на горьков- ский сюжет «На дне». Сатин у меня будет петь:
Эка, эка, Жалко человека!
Дайте мне только дожить до будущей зимы.
С обычным юмором Чехов рассказал о том, как он с трудом получал с одной редакции по три рубля гонорара в неделю.
Знаете, Горький, — сказал Чехов тоном глубокой убежденности, и все лицо его осветилось восторженной улыбкой, — в сущности, все это не важно. Наша бедность и недоделанность жизни — явление преходящее. Культура у нас еще очень молода. Триста лет назад Англия имела уже Шекспира, Испания — Сервантеса, а немного позже Мольер смешил Францию своими комедиями. Наши же классики начинаются только с Пушкина, всего каких- нибудь сто лет. И смотрите, мы начинаем обгонять: Тургеневым, Достоевским и Толстым зачитывается весь мир. Правда, кругом еще много темноты, скуки и всякой пошлости. Но люди уже не те. Своими страданиями и трудом они открывают дорогу чему-то новому, какой-то другой зарождающейся в муках, но радостной жизни. И в этой жизни все будет мягко и весело, как весенний праздник: по земле пестрят и благоухают красивые цветы, теплый, волнующий свежестью воздух. — Чехов сделал небольшую паузу и с тихой грустью добавил: — Хотелось бы прожить еще десять лет, чтобы увидеть хотя бы первые лучи рассвета...
H. З. ПАНОВ
СЕАНС
(К портрету А. П. Чехова)
— Приходите завтра!.. Я буду думать, а вы порисуйте!.. — сказал мне Антон Павлович.
Жарко. Душно. Открытое окно не приносит свежего дыхания моря, сверкающего в отдалении ярко-фиолетовой полосой.
Он сидит у своего рабочего стола задумчивый и видимо спокойный.
Я смотрю в эти грустные, усталые глаза и тороплюсь набросить на холст первые очертания немного склоненной набок головы.
Мы замолчали. «Я буду думать», — вспомнил я его вчерашние слова.
Строгое осунувшееся лицо тает в воздухе.
Немного сгорбленная, недавно еще красивая, стройная фигура согнулась и высохла; складки платья дерзко выдают ее худобу.
Вся поза, наклон головы, осторожные движения исхудалых рук — все говорит о том, что человек прислушивается к себе, к своим мыслям и к тому... к чему здоровый не прислушивается, — к какой-то новой работе внутри, новой, подозрительной жизни, отвлекающей внимание от привычной мысли.
Резко обозначились на лице складки, появились новые тени, придающие лицу сухой и озабоченный характер. Нависшая на лоб редкая прядь волос едва заметно трепещет от легкого прерывистого дыхания.
Как тяжело, как больно глядеть в эти серьезные, печальные глаза, уходящие дальше человеческих наблюдений.
Совестно быть здоровым и ненужным в присутствии больного и дорогого для всей России человека.
А может быть, болезнь не опасна?.. Это только так кажется... Ведь он сам врач, он знает! Он так спокойно работает...
Вам удобно? или я дам вот это кресло? — говорит он голосом, ушедшим вглубь, без звука.
Нет, благодарю вас... Мне очень хорошо. Мне всегда удобно. (Зачем я сказал: всегда? — негодую я про себя. — Как будто нарочно напоминаю, что ему уже не всегда удобно.)
Опять тишина. Только издалека доносится вечно не- умолкающий говор моря, говор тысячи голосов, слившихся в одной мятежной речи.
Мне хочется нарушить молчание, и я не знаю, что сказать. Все кажется мне неуместным, напоминающим о чем-то нелепом и страшном.
И не я один, случайный и чужой, но все близкие и родные... У всех одна мысль, и все прячут ее в его присутствии, гонят как можно дальше.
Все знают, и все молчат об этом важном, и говорят обо всем другом — случайном и неважном. Говорят громко и весело, а на лицах страх и беспокойство. Оставаясь одни, говорят шепотом и взаимно верят и надеются, утешая друг друга.
Вы что-то нашли? — спрашивает он, ласково улыбаясь, заметив мое нервное движение.
Я смотрю на него, на просветленное от улыбки лицо и с тревогой говорю:
Теперь не то! Вы у меня какой-то усталый и грустный вышли.
Ну, что ж, — какой есть. Не надо менять... Первое впечатление всегда вернее.
Заговорили о живописи, о Левитане — этом истинном художнике, талантливом и прекрасном, в каждом произведении которого было столько поэзии и глубокой артистической души.
Вот это его картина!.. и этот этюд на камине — тоже. Правда, это чудесно?.. Рано умер!.. Сколько бы еще сделал с его любовью к труду... Да, да, надо много работать, постоянно работать, не покладая рук... Мы в большинстве недеятельны, ленивы, довольствуемся зачатками и скоро успокоиваемся на полдороге. Теоретически — всё знаем, понимаем и всему доброму сочувствуем, свободно решаем вопросы высшего порядка, а в нашей каждодневной будничной жизни теряемся в мелочах, и обновить ее нет ни энергии, ни умения. А как много нужно сделать!
И долго еще лилась мягкая, убежденная речь; глаза потеплели, весь оживился...
Случайно заговорили о новых открытиях в науке.
Вот Мечников, — говорю я (конечно, невпопад, касаясь больного места), — изыскивает способы продления человеческой жизни...
Не нужно! Нужен другой Мечников, который помог бы сделать обыкновенную жизнь здоровой и красивой. И, я думаю, такой придет...
Он закашлялся и с горькой усмешкой, поднеся к губам неразлучный платок, сел на прежнее место.
Опять забегал карандаш, опять глаза ушли вдаль и по лицу заходили тени.
Да, нет сомненья.
Она показалась... эта черная, неумолимая, нежеланная гостья. Каждый видит ее повсюду витающей около дорогого существа, и каждый не смеет верить своим глазам и мыслям.
Она ревниво бережет избранника и час за часом медленно отрывает его от своей соперницы — жизни.
Приближается страшная драма без слов.
Она придет, и все скажут: мы знали!
Все мы знаем — она придет. Часто знаем, она — близка, но наш рассудок никогда не уяснит тайны — великой страшной тайны, под покровом которой живет и трепещет человечество.
Наука, познавшая ее причины, — бессильно отошла перед загадкой цели...
Светоч погасает!..
Но от него зажгутся новые и новые, и, пока живет человечество, на его пути к светлому и прекрасному горизонту пойдут впереди лучшие его избранники и осветят долгий и тяжелый путь жизни.
Ялта, 10 августа 1903 года
21 Заказ № 90
H. П. УЛЬЯНОВ
К ПОРТРЕТУ А. П. ЧЕХОВА
С А. П. Чеховым я познакомился в 1904 году, в год его смерти.
Я зашел к нему на московскую квартиру, чтобы поговорить о сеансах. Мы сидели в полутемной комнате, и тогда мне пришла мысль изобразить его в сумеречном тоне. Мне казалось, что для выражения духовной личности А. П. мно- гоцветность и внешние живописные задачи едва ли будут нужны.
А. П. согласился позировать, но просил отложить сеансы до осени, обещая к тому времени быть более бодрой и терпеливой моделью.
Летом того же года он умер. Сеансы наши не состоялись. Но отказаться от мысли написать его портрет я уже не мог и потому решил изобразить хотя бы некоторые черты, хотя бы намек на тот ускользающий его духовный облик, который волновал меня все время.
«Чехов неуловим. В нем было что-то необъяснимо нежное», — сказал, осматривая мою работу, В. А. Серов, который так же обожал Антона Павловича и когда-то сделал с него набросок. Этот набросок служил мне некоторое время подспорьем, хотя сам В. А. находил его не совсем удачным.
Было еще несколько фотографий, но они мало подходили к моей задаче. Почти все в портрете было сделано мною по памяти: отсюда те недочеты, которые я сам всегда ясно сознавал и исправить которые я был не в силах.
Надо пожалеть, что судьба не позволила всем, изобразившим А. П., довести его портрет до необходимой высоты. Образ «необъяснимо-нежного» великого человека остался в нашей живописи навсегда неразрешенной задачей.
В. Л. КНИППЕР-НАРДОВ
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С ЧЕХОВЫМ
С А. П. Чеховым я виделся в последний раз весной 1904 года в Берлине 1, где он с сестрой остановился на несколько дней проездом в Баденвейлер. Я только что обосновался в Дрездене, чтобы готовиться там к сцене у профессора Рихарда Мюллера. Этот перелом в моей жизни, тревога за будущее и намечавшееся расхождение с первой моей женой Э. И. Книппер (рожденной Бартельс) сильно повлияло тогда на меня. От чуткого Антона Павловича мое душевное состояние не укрылось. Он спросил о причине моей подавленности, но я отделался какой-то шуткой. Я никогда не переписывался с Антоном Павловичем и вдруг 29 июня н/с получаю от него открытку 2. Почему он написал мне? Все, кто знал его чуткость и внимание к людям, сразу скажут: из-за двух последних слов — «Будьте веселее»...
Это последнее свидание с Антоном Павловичем мне особенно памятно еще по одной детали. Увлекаясь игрой на скрипке и пением, я совершенно не задумывался над политическими событиями, войной с японцами и близостью революции. И когда я выразил надежду на победу русских войск, то отлично помню, как сидевший на диване Антон Павлович, волнуясь, снял пенсне и своим низким голосом веско мне ответил: «Володя, никогда не говорите так, вы, очевидно, не подумали. Ведь наша победа означала бы укрепление самодержавия, укрепление того гнета, в котором мы задыхаемся. Эта победа остановила бы надвигающуюся революцию. Неужели вы этого хотите?» 3
611
Я был сражен и уехал пристыженный, глубоко задумавшись над этими словами и тем волнением и силой, с которыми они были сказаны Антоном Павловичем.