А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 15 из 155

олго до появления «Чайки». Помню, дня за два, за три до петербургского представления «Иванова» он очень волновался его не­достатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив совсем своеобразного одноактного драматиче­ского этюда «В корчме» — нечто вроде живой картины, отпечатлевающей в перемежающихся настроениях повсе­дневную жизнь толпы...

— Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз выколи... За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает группы ночлежников, спящих вповалку, как попало... Корчма грязная, непри­ютная, с сырыми облезлыми стенами... Но вот буря стиха­ет... слышно, как визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек... какой-нибудь заблудившийся прохо­жий — лицо интеллигентное, утомленное. Светает... Мно­гие пробуждаются и с любопытством оглядывают незна­комца... Завязывается разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе?.. А насчет «Иванова» оставьте, — резко оборвал он, — это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..

Как ни случайна и отрывочна приведенная драматиче­ская фантазия, но она очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый зародыш «пьесы с настроением» — новый до чрезвычайности слож­ный род, нашедший такого талантливого толкователя, как К. С. Станиславский.

Чехову тем более было тяжко пережить оскорбительное падение «Чайки», что самые близкие его друзья и сочув- ственники, наиболее способные по своему душевно-худо­жественному складу угадать и поддержать новое искание, ушли в иной мир, конечно лучший, чем закулисный и жур­нальный.

Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое зна­комство, он успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством 30

Другой задушевнейший друг Чехова, П. М. Свободин, осенью 1892 г. умирает от разрыва сердца на сцене Михай­ловского театра во время представления комедии Остров­ского «Шутники».

Наконец следующие два года похитили других двух преданных его сочувственников: поэта Плещеева и компо­зитора Чайковского (последнему, как известно, посвящена Чеховым книга «Хмурые люди»).

Особенно нежно любил он Свободина, и его смерть вызывает со стороны Чехова глубоко прочувствованные строки: «А Свободин-то каков? Этим летом он приезжал ко мне два раза и жил по нескольку дней. Он всегда был мил, но последние полгода своей жизни он производил какое-то необыкновенно трогательное впечатление. Или, быть мо­жет, это мне казалось только, так как я знал, что он скоро умрет. Я, да и вы тоже, потеряли в нем человека, который искренно привязывался и искренно любил, не разбирая, великие или малые дела мы совершаем... Он за глаза всегда называл вас Жаном и любил сказать о вас что-нибудь хорошее. Это был наш приятель и наш заступник» 31.

Невольно вспоминается мне по этому поводу один эпизод, имевший место в январе 1891 года.

Накануне были мои именины, прошедшие шумно и ве­село, с почетным застольным гостем А. Н. Плещеевым во главе, и я проснулся довольно поздно. Разбудил меня чей- то сильный звонок. Горничная через дверь объясняет мне в замешательстве, что пришли какие-то два незнакомые господина и хотят непременно меня видеть.

Кто такие?

Они так сказывают, что чиновники от градоначаль­ника и по весьма важному делу. — Наскоро одеваюсь и, не на шутку встревоженный, выхожу в залу.

И что же? Вместо полицейских чиновников вижу на пороге Чехова и Свободина. Оба весело переглядываются, явно довольные удавшейся мистификацией.

Излишне говорить, как я обрадовался, тем более обрадо­вался, что визит пришелся как раз на другой день именин, и я имел возможность достойно угостить дорогих друзей. Но все же долго не мог успокоиться, ибо времена были невеселые, и я имел основание сильно волноваться. За завтраком, между словом, я попрекнул Чехова за его вы­ходку.

Ах, Антуан, как вы меня ужасно расстроили! Вы ведь знаете, что я человек нервный и болезненный — и вдруг такая внезапность...

Чехов подлил себе и Свободину вина и окинул меня зорким, докторским испытующим взглядом:

— Ну, вам, Жан, нечего особенно беспокоиться!.. Не­рвы у вас, положим, щеглиные; но зато у вас кость широкая и легкие кр е п к и е. — И добавил, добродушно ухмыляясь: — Вот увидите, вы еще на наших некрологах заработаете!!

И мы все трое весело чокнулись...

Увы!..

IV. ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ

«...Это началось с того вечера, когда так глупо провали­лась моя пьеса», — говорит Треплев в «Чайке», и эти слова смело можно применить к истории болезни Чехова.

Доктор Тарасенков в своих записках «о болезни Гого­ля» 32 выразил, между прочим, предположение, что в такой тонкосложной художественной натуре, какова была у Гого­ля, душевные страдания являлись первопричиной телесно­го недуга, а отнюдь не обратно, — и это характерное для медика предположение можно всецело отнести ко всякой глубокой художественной натуре вообще и, в частности, к Антону Чехову.

Душевное потрясение в настоящем случае было слиш­ком сильно и противоречие между двумя «приемами» слишком ошеломляюще, чтобы пройти без последствий... Насколько преувеличенно шумны были похвалы, венчав­шие «Иванова», настолько же была груба до неприличия «обида непонимания», отметившая представление «Чай­ки». Это была смертельная обида в буквальном смысле, и долго потом Чехов не только избегал разговоров об этом представлении, но не выносил даже случайной обмолвки по этому поводу.

Злополучное представление, как уже известно, состоя­лось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней весной следую­щего года — следовательно, менее, чем через полгода — Чехов лежал в московской клинике с явно обнаруженными признаками чахотки...

В апреле 1897 г., в бытность мою в Москве, я получил от Чехова открытку (со штемпелем от 5 апреля) с приглаше­нием навестить его: «Милый Жан, буду с нетерпением ожидать вас. Приходите во всякое время дня, кроме проме­жутка от часа до трех пополудни, когда происходит кормле­ние и прогуливание больных зверей. Я скажу швейцару, чтобы он принял вас. Или лучше всего, когда придете, пришлите мне со швейцаром вашу карточку, и я скажу, чтобы вас привели ко мне немедленно. Мне гораздо лучше. Я уже гуляю. — Обитатель палаты № 14, А. Чехов. Суббота. Клиника проф. Остроумова».

Невеселое вышло это свидание!..

Кроме того, в помещении, где находился Чехов, было еще двое больных, и это стесняло свободу беседы... Помеще­ние — светлое, высокое, просторное, каковым русские ли­тераторы редко пользуются, находясь в добром здоровье.

Чехов лежал на койке в больничном халате, заложив руки за голову, и о чем-то думал... Сбоку, вровень с кро­ватью, помещалась предательская жестяная посудина, прикрытая чистым полотенцем, куда А. П. изредка откаш­ливался. С другой стороны — столик, и на нем пачка писем, чья-то толстая рукопись и вазочка с букетом живых цветов. Увидя меня, он поднялся с кровати, протянул исхудалую руку и улыбнулся своей милой доброй «чехов­ской» улыбкой.

Я сел рядом на стул.

Ну, что, Антуан, как дела?

Да что, Жан, — плохиссиме! Зачислен отныне офи­циальным порядком в инвалидную команду... Впрочем, медикусы утешают, что я еще долгонько протяну, если буду блюсти инвалидный устав... Это значит: не курить, не пить... ну, и прочее. Не авантажная перспектива, надо признаться!

И его грустное, утомленное лицо стало еще грустнее.

Чтобы переменить разговор, я обратил внимание на толстую рукопись, лежавшую на столике...

Ах, это? Это один юноша мне всучил... Начинающий писатель — усиленно просил проштудировать... Поди, ду­мает, невесть какая сладость быть русским писателем! — Чехов вздохнул и показал глазами на пачку писем: — Один ли он тут!

«Ну, люди, — подумал я про себя, — даже в госпитале, больному человеку, не дадут покоя!» — А это у вас от кого? — кивнул я на букет, украшавший больничный сто­лик. — Наверное, какая-нибудь московская поклонница?

И не угадали: не поклонница, а поклонник... Да еще, вдобавок, московский богатей, миллионер. — Чехов помол­чал и горько усмехнулся: — Небось, и букет преподнес, и целый короб всяких комплиментов, а попроси у этого самого поклонника «десятку» взаймы — ведь не даст! Буд­то не знаю я их... этих поклонников!

Мы оба помолчали.

А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? — неожи­данно и с видимым удовольствием вставил Чехов. — Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.

Не догадываюсь.

Лев Толстой! 33

Я невольно разволновался.

Вот интересно, о чем вы с ним разговаривали?

Чехов чуть-чуть нахмурился и уклончиво отвечал:

Говорили мы с ним немного, так как много говорить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу, я во многом с ним не схо­жусь... во многом! — подчеркнул он и закашлялся от видимого волнения 34.

Очевидно было, что его более тронул и обрадовал самый факт посещения, чем его душевный результат, и также очевидно было... что критика и мораль Льва Толстого у кой­ки больного, нуждающегося писателя пришлась не совсем ко двору.

Чтоб излишне не утомлять Чехова, я поднялся и стал прощаться. Он проводил меня в коридор до самых дверей, убеждая навестить его в непродолжительном времени в Ме­лихове.

Слышите, Жан, я беру с вас слово!.. И, пожалуйста, не откладывайте по обыкновению, ибо летом медикусы посылают меня на кумыс. — И уже у самых дверей он добавил, мягко улыбнувшись: — А ведь знаете, я почти привык здесь... здесь так удобно думать! А по утрам я хожу гулять, хожу в Новодевичий монастырь... на могилу Пле­щеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки... И на душе бывает так странно и тихо!..

Имея всегда под рукой сочинения Чехова и, при случае, перечитывая некоторые из них, я всегда умилялся глубо­кой правдивостью Чехова, сколько в изображении, столько же в настроении, — этой чертой истинного художника, не допускающего ни малейшей подмены ни в слове, ни в чув­стве.