А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 29 из 155

Нет, я еще не видал Лейкин а, — сказал о н . — Ведь вы про Лейкина? Наверно, про Лейкина? Не про кого дру­гого?

Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты.

Что это со мной? Как глупо! Это нервы из-за Надиных разговоров.

Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гости­ную.

Расскажите мне про ваших детей, — попросил Антон Павлович.

О, это я делала охотно!

Да, дети... — задумчиво сказал Чехов. — Хороший народ. Хорошо иметь своих... иметь семью...

Надо жениться.

Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности.

А вы счастливы? — спросил он вдруг.

Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остано­вилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной.

Счастливы? — настаивал он.

Но что такое счастье? — растерянно заговорила я. — У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить — это значит быть счастливой? Я в посто­янной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю суще­ствовать. Меня захватило и держит. Часто с болью, с горь­ким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета... Не быть мне ни писательницей, ни... Да ничем не быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю

ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье?

Это ненормальность устройства нашей семьи, — горячо заговорил Чехов. — Это зависимость и подчинен­ность женщины. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток... Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренне и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы... О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас... Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами.

Он повернулся и стал ходить по комнате.

Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличи­ла...

Если бы я женился, — задумчиво заговорил Ч е х о в, — я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности 10

В гостиную вошел Петя.

Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.

Что случилось? — вздрогнув, вскрикнула я.

Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.

Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!

Я вся дрожала.

Он взял мою руку.

Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас.

Он шел со мной вниз по лестнице.

Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина.

Анюта спокойно стояла в передней.

Что с Левой?

Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой.

Что у Левы болит?

Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи-няни.

Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел...

Миша сам открыл мне дверь.

Ничего, ничего, — смущенно заговорил о н . — Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро при­дет? Видишь, мать, без тебя мы сироты.

Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было.

Миша крепко обнял меня, не отпуская.

Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке.

Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были доста­точно мягкими и пухлыми: «Ими только в собак швырять».

А ты представляешь себе, как ты меня испугал?..

Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня стро­гая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя...

А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомне­ния, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павло­вича. Люблю!

V

Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц — без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.

Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно.

В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости 11, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме.

Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала до­вольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвы­чайно радушная.

А я боялась, что вы уже не приедете, — громко заговорила о н а , — а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, — шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.

Я задержала? Кого? Что?

Ждут, ждут...

Блины? Неужели у вас блины?

А как же? А как же? — и она расхохоталась и пота­щила меня за руку в кабинет Николая Александровича.

Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.

Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Аль- бов, Грузинский, Баранцевич...

Рыбьи стоны! 12 — закричала Прасковья Никифо- ровна и захохотала.

Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.

Блин! — крикнула Прасковья Никифоровна. — Вот это блин и есть.

Мы молча пожали друг другу руки.

Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Поче­му Антон Павлович блин? — недоумевал Николай Алек­сандрович.

Все опять заняли свои места.

Вот я говорю, — возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, — я ему говорю, — кивнул он на Чехова, — что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня — видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмы- гали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.

Антон Павлович улыбнулся.

Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, — заметил кто-то из гостей.

И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспо­минали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: «Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!»

Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы по­давленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.

А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом теля­тину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.

Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал тол­стым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.

Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!

Когда стали вставать из-за стола, он сказал:

Я хочу проводить вас. Согласны?

Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехо­ву, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:

Готово, идите.

Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны троту а­ра, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ро­тонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.

Вот так кавалер! — крикнул Потапенко отъезжая.

Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул

в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы по­ехали.

Что это он кричал про кавалера? — спросил Че­х о в . — Это про меня? Но какой же я кавалер? Я — доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?

Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.

Не люблю я назидательного тона, — отозвался Антон Павлович. — Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...

Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надо­ело?

Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.

Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.

У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...

В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.