А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 31 из 155

Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими рассказами и рукопись.

Я все собрала заранее и передала ему пакет.

Почему вы не хотите, чтобы я обратился с ру­кописью к Гольцеву, в «Русскую мысль»?

Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.

Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?

Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не понимаю. «Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего расска­за), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя — чиновником департамента окладных сборов» 15. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?

Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам, что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда. Зачем вы попали в «Сын отечества»? С. Н. Кривенко — милей­ший человек, но не в этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?

Это что, — вяло сказала я. — Вы не знаете, куда я еще ходила! К Буренину.

Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.

Какой идиот послал вас к этому негодяю? — не повышая голоса, но грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.

Да, ходила, — подтвердила я. — Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимае­те? Ему и сама... — то он будет их печатать.

Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить впечатление. Это называется кокетством.

Ну, конечно, я ушла со своей рукописью 16 и никогда больше носа туда не покажу, — прибавила я.

Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.

Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо. Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик у окна.

Я не хочу этого, — сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это брезгливо. Взял бутылку с вином, отста­вил ее и налил себе пива. Мне было и стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.

Вам надо лечь с п ат ь, — сказал Чехов, — вас утомили гости. Вы сегодня не такая, как раньше. Вид у вас равно­душный и ленивый, и вы рады будете, когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой жен­щины на свете, которую я мог бы так любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я увидел вас после долгой разлуки, мне каза­лось, что вы еще похорошели и что вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше, по-новому. И что еще тяжелее расстаться...

Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я — против него на кресле. Наши колени почти соприкаса­лись. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требо­вательно.

Знали вы это?

У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не госте­приимна и, сверх того, устала и хочу спать.

«Кошмар», — промелькнуло у меня в голове.

Я вас любил, — продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. — Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?

Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с отвращением.

О, какая холодная рука!

И сейчас же он встал и посмотрел на часы.

Половина второго. Я успею еще поужинать и погово­рить с Сувориным, а вы ложитесь скорей спать. Ско­рей.

Он что-то искал глазами на столе, на диване.

Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я завтра уезжаю в Москву. Значит, не уви­димся.

Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.

В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не могла остановить, схватить, понять. Ска­зать я тоже ничего не могла. Что делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись, или облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли... Облака... — «А Антон Павлович уходит».

Я с трудом встала и пошла его провожать.

Так не увидимся, — повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.

Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:

Антон Павлович!

Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.

Я ничего не сказала.

VII

Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахива­лась рукой: фу! Кошмар!

Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.

«Я вас любил...» — вдруг ясно прозвучало в ушах.

Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.

«Знали вы это?»

Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.

«Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить... »

Я закрыла лицо руками и дрожала.

«...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее...»

И тогда я заплакала.

«А теперь? — думала я, — кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я — не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело».

И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!

Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.

Нет, я не знала! — повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? — Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!

«Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить».

Он это сказал. И еще: «Вы были для меня святыней... »

Я встала и зажгла свечу.

Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. — Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записа­ла мало, только то, что звучало в ушах его голосом.

Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я нача­ла рассуждать.

Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т. д.? Ведь только вчера (неужели вчера?) мы болтали и хохота­ли, и оба чувствовали ту близость, которая возникла между нами с самой первой встречи.

И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.

И зачем было ему говорить о своей былой любви?

А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.

А если... если он не решился сказать «люблю» и сказал «любил» и ждал моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова? Если эти ненавидящие глаза и гневное лицо были выражением страдания? Если мы оба не поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович «бросил» меня, а он думал, что я молчу, потому что равно­душна, хочу спать и мне надоели гости?

Я переходила от одного предположения к другому, но когда я останавливалась на мысли, что я оттолкнула Анто­на Павловича, мне было еще тяжелее, чем когда я думала, что я надоела ему. И неразрешим был вопрос: хотел ли Антон Павлович сблизиться, или хотел он отделаться от меня.

Уж очень невероятна, невозможна для меня была мысль, что он не только любил, но и любит меня до сих пор.

Запуталась я и замучилась ужасно.

А на другой день я получила с посыльным пакет с книгой и моими рукописями и письмо 17. Книга была только что вышедший сборник его рассказов с сухой надписью: «Л. А. Авиловой от автора». Письмо сле­дующее:

«15 февраля 1895 года. СПБ.

Несмотря даже на то, что в соседней комнате пели Маркони и Баттистини, оба Ваши рассказа я прочел с боль­шим вниманием. «Власть» милый рассказ, но будет лучше, если Вы изобразите не земского начальника, а просто помещика. Что же касается «Ко дню ангела», то это не рассказ, а вещь, и притом громоздкая вещь. Вы нагромоз­дили целую гору подробностей, и эта гора заслонила солнце. Надо сделать или большую повесть, этак листа в четыре, или же маленький рассказ, начав с того момента, когда барина несут в дом.

Резюме: Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у Вас изысканный, как у стариков. Для чего это Вам понадобилось ощупывать палкой прочность поверхности снега? И зачем прочность, точно дело идет о сюртуке или мебели (нужно плотность, а не прочность). И поверхность снега тоже неловкое выра­жение. Зачем встречаются и т