А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 36 из 155

Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я быстро перебрала ее, нашла свое письмо и зажала его в руке. Теперь я убедилась, что Антона Павло­вича действительно нет дома, оделась и ушла. А лакей продолжал строить предположения:

Не иначе, как в деревню уехали. Экстренность, что ли, какая... Они господину Суворину говорили...

Я взяла извозчика и поехала к Алеше.

К нему уже начали собираться гости, и уже было шумно и весело.

Да, я раздумала, — сказала я Алеше на его недоуме­вающий взгляд.

Когда стали играть и петь, мне стало до того тяжело, что я не выдержала и спряталась в Алешину спаленку. Сидела там и то мотала головой, то судорожно вздыхала.

Скоро Алеша вошел ко мне. Он был очень встревожен, но стеснялся спрашивать и молча глядел на меня. В комна­те горела только лампадка у образов.

Я протянула к нему руки, и он опустился передо мной на колени.

Что? Что?

Когда я ему рассказала, как меня приняли в «Москов­ской», он вскочил.

А что ты думаешь?

Я думаю, что Суворин увлек его куда-нибудь, а про меня он забыл. И ехал он к Суворину.

А я тебе говорю, что этого не может быть! Чехов? Нет! Или эти негодяи там что-нибудь напутали, или... я не знаю что! Но, во всяком случае, нельзя же этого так оста­вить. Надо выяснить.

Как?

Поедем сейчас туда... Я войду и все выясню. Воз­можно, он уже дома.

Но я... я ни за что не хочу его видеть!

Хочешь, я ему скажу? Что сказать?

Не знаю. Сейчас ничего не знаю. Не ходи к нему, ничего не говори. Только справься...

Но Чехов так поступить не мог! Тут не Суворин, а какая-нибудь важная причина. Ну, едем!

А твои гости?

Повеселятся и без меня. Няня их накормит...

Но мы не поехали, а пошли пешком, хотя с Плющихи до «Московской» очень далеко. Погода была такая весенняя, воздух такой упоительный! Только что прошел небольшой дождь, и казалось, даже камни мостовой стали душистыми. Снегу уже нигде не было, весна в этом году была ранняя. Говорили, что уже прошла река.

Мы шли и говорили про Антона Павловича.

Пойми, Алеша, — убеждала я. — С тех пор, как я узнала, что люблю его, я только мучилась, только боролась, только старалась избавиться от этой любви. Я по-прежне­му, нет! больше прежнего привязалась к Мише, а про детей... Ну, ты сам знаешь, что для меня дети! Видишь ли, я жила обыкновенной женской жизнью, пока не взошло для меня это солнце. Но когда оно взошло... Ты осуждаешь меня? Но подумай: если бы я полюбила бы какого-нибудь Коку, так как он красивей, веселей, забавней Миши — я презирала бы себя. И случись такая гадость, неужели было бы трудно избавиться от нее? Надо только порвать сразу, не видеть, не слышать. Могу ли я это с Чеховым? Ведь он всюду. Тогда не надо ни читать, ни бывать в театре, ни слушать разговоров. Где его нет? Как от него уйти? А если нельзя, все равно нельзя, то как отказаться от того, что он дает мне? Пусть это мучительно, пусть отравлено, но то, что я имею от него, — это счастье! Его письма, его вни­мание, его голос, его глаза, устремленные на меня, о, какое это счастье! Иногда, вообрази, мне кажется, что он любит меня. Да, это случается, и тогда... Ну, тогда еще большая мука. Но какое счастье! Какое счастье! Видишь, я все говорю: счастье, а разве я счастлива? Это, знаешь, как улыбка на заплаканном лице. Нет, конечно, он меня не любит, но он знает, что я его люблю, и это ему не неприятно. Все-таки это связывает нас, все-таки это какая-то близость. За что осуждать меня, если я никому, никому зла не делаю, ни у кого ничего не отнимаю? В чем я виновата?

Да кто же говорит?.. — горячо протестовал Алеша.

Миша говорит: все мужчины более или менее свиньи. Разве его можно приравнивать ко всем? Ни к кому я бы в гостиницу не поехала ни за что, а к нему поехала, потому что нет человека чище, выше, благороднее, чем он.

Алеша сказал:

И сегодня, ты увидишь, он не виноват...

Алеша вошел в гостиницу один, но пробыл там недолго. Взял меня под руку, и мы пошли обратно.

Не вернулся, — сказал о н . — Говорят, приехал боль­ной. Завтра еще справлюсь.

Опять стал накрапывать дождь и скоро пошел редкий, но крупный. Стало как будто еще теплей и ароматнее.

На другой день пришел Алеша и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.

А 25-го утром я получила записку:

«Москва, март 1897 г.

Вот Вам мое преступное curriculum vitae: [31] в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным обра­зом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток — и теперь дома, т. е. в Больш. моск. гостинице.

Ваш А. Чехов.

Понедельник».

Около трех дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом: старшая сестра или надзирательница, не знаю.

Вот... моя сестра хотела бы видеть Чехова, — сказал Алеша.

На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.

Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Пав­лович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.

А нельзя ли нам поговорить с доктором?

С доктором? Но это бесполезно. Он скажет вам то же, что и я.

А все-таки я хотел бы...

Сестра пожала плечами, подумала и вышла.

Пришел доктор и сразу заявил:

Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.

Тогда заговорила я.

В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и... вот... приходила, но что меня не пустили.

Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.

Я достала письмо Чехова и протянула ему.

Он писал вчера.

Доктор отстранил письмо и насупился.

Подождите, — сказал он и быстро вышел.

Видишь? Пустит... — сказал Алеша.

Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмот­рел на меня, покачал головой и развел руками.

Что тут поделаешь? — сказал о н . — Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте... Вы в Москве проездом?

Да.

И это, чтобы видеться с вами, он, больной, поехал из деревни в такую погоду?

Приехал Суворин... — начала я.

Доктор усмехнулся.

Так, так! И, чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Вам, конечно, лучше знать, что вы делаете. Я снимаю с себя ответствен­ность. Да.

Я растерялась.

Что же мне делать? Уйти?

Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь? Идемте.

Мы стали подниматься по лестнице.

Чтобы он не говорил ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты. Три минуты, не больше. Сюда... Ну... Ну... — мягче прибавил о н , — ничего... Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.

Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.

Как вы добры... — тихо сказал он.

О, нельзя говорить! — испуганно прервала я. — Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?

Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.

Три минуты, — сказала я и взяла со стола его часы. Он отнял их и удержал мою руку.

Скажите: вы пришли бы?

К вам? Но я была, дорогой мой.

Были?! О, как не везет нам! не везет нам!

Да не разговаривайте! нельзя. И это не важно.

Что?

Что я была и...

Не важно? Не важно?

Ведь лишь бы вы скорей поправились.

Он нахмурился.

Так не важно?

Ну, в другой раз. Ведь вы знаете, что все будет, как вы хотите.

Он улыбнулся.

Я слаб, — прошептал он. — Милая...

О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?

Сегодня едете?

Нет, завтра.

Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?

Конечно.

Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Че­хову:

Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.

Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...

Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал

ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:

«Возьмите мою корректуру 24 у Гольцева в «Русской мысли» сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь».

Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:

«Я Вас очень лю... благодарю». «Лю» он зачеркнул и улыбнулся.

Я простилась и пошла к двери.

Вдруг Антон Павлович окликнул меня.

Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! — громко сказал он.

Это платье — Чайка, — смеясь, сказала я.

Доктор возмутился:

Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, — никого не пущу. Никого!

Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.

Алеша молча отдувался и вздыхал.

Алеша, — сказала я, — ты меня не жалей: у меня на сердце тепло, тепло...

XIII

Дома меня ждали две телеграммы. Одна: «Надеюсь встретить 27. Очень соскучились». Другая: «Выезжай не­медленно. Ждем целуем».

На другое утро третья: «Телеграфируй выезде. Жду завтра непременно».

Я отправилась в редакцию «Русской мысли» к Гольцеву за корректурой.

Гольцев удивился.

Зачем она ему сейчас? Успел бы позже.

Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспраши­вать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.

Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.

Плохо, что весна, — сказал кто-то. — Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.

Я слышал, что он очень плох, очень опасен... — сказал еще кто-то.

Значит, к нему допускают посетителей?

Нет, нет, — сказал Гольцев. — Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется,

Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павло­вич не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... «Самое опасное время»... Чувствовалось, что считали его погибшим.