А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 37 из 155

Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.

На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чуди­лась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, не­терпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уноси­лись вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.

Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. «Самое опасное время»... «Плох Антон Павлович! Очень плох!»

Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: «Одинокому везде пустыня».

«До тридцати лет я жил припеваючи», — как-то сказал он мне.

После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит?

Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исклю­чительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.

Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди ра­дость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать? 25 И, воз­можно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.

И вдруг почему-то вспомнилось смешное.

Зачем вы прислали мне двугривенный? — спросил меня Антон Павлович.

Двугривенный?!

Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне.

Я вам записку передала!

Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял.

Это «я взял» смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно.

А река все мчалась и мчалась...

Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль — это потерять голову, это...

Я чуть не уронила пачку, которую держала под мыш­кой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу.

Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: «И еще что-нибудь». Так вот, пусть цветы будут «что- нибудь».

В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.

Нет, Антону Павловичу не лучше, — ответила она на мой вопрос. — Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...

Так меня не пустят к нему?

Я спрашивала доктора, он велел пустить.

Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня

неодобрительные взгляды.

Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.

Ах! — вскрикнула сестра. — Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...

Я испугалась.

Если нельзя, так оставьте... оставьте себе.

Она улыбнулась.

Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.

В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.

Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.

Все мои любимые, — прошептал о н . — Как хороши розы и ландыши...

Сестра сказала:

Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.

Я сам доктор, — сказал Чехов, — Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.

Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.

Вы опоздали, — сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.

Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас

два.

Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал...

Он стал разбирать книги и газеты, которые я ему принесла. Корректуру положил на стол и слушал отчет о моем посещении Гольцева.

К сожалению, я почти все читал, — тихо говорил о н . — Неизданные статьи Л. Н. Толстого? 26 Последние? Да, это я прочту с удовольствием. Я не разделяю...

Нельзя вам говорить! — прервала я его, — а вы, кажется, собираетесь разбирать учение Льва Николаевича.

Когда вы едете?

Сегодня.

Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!

Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.

По-моему, на один день — можно.

Меня смущает это «выезжай немедленно». Не забо­лели ли дети?

А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, — повторил он.

Я тихо сказала:

Антон Павлович! Не могу.

Я представила себе: что будет? Я пошлю телеграмму, что задержалась, и Миша сегодня же вечером выедет в Москву. Но положим, что он не выедет, дождется меня. Какой прием меня ожидает? И это бы ничего! Но ведь я дам ему уверенность, что люблю Антона Павловича, и сделаю так, что от нашего семейного счастья не останется и следа. И его и моя жизнь превратится в ад. А из-за чего? Из-за лишнего визита продолжительностью в три минуты.

Мысли беспорядочно неслись в моей голове.

Значит, нельзя, — сказал Антон Павлович.

И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.

«Я уверен, что все здоровы».

Не владею я собой... Слаб я . . . — прошептал он. — Простите...

Вошел доктор. Антон Павлович показал ему на цветы и уверенно сказал:

Мне это не вредно.

Доктор наклонился, понюхал и неопределенно заметил:

Хорошо!

Потом обратился ко мне:

Плохо ведет себя наш больной: не спит, возбуж- д е н . — Засмеялся и прибавил: — Своеволен. Сладу с ним нет.

Я встала, чтобы уходить. Я понимала, что доктор очень не одобряет мои посещения и будет рад, что я уеду.

Сегодня уезжаете? — как раз спросил он.

Сегодня вечером.

А если бы до вечера... — вдруг быстро начал Чехов, но, не договорив, замолчал, взглянул на доктора.

Вам отдыхать надо, отдыхать, — твердил доктор.

Надо было проститься и уйти, но я была так поглощена

своими мыслями, что плохо сознавала, что делала. И я ста­ла собирать на кровати разбросанные книги и бумаги и заворачивать их.

Случайно я обернулась и увидела, что Антон Павлович лукаво улыбается и заслоняет обеими руками цветы. Я опомнилась, засмеялась и опять положила пакет на постель.

Ах, как мне хотелось встать тут на колени, около самой постели, и сказать то, что рвалось наружу. Сказать: «Лю­бовь моя! Ведь я не знаю... не смею верить... Хотя бы вы один раз сказали мне, что любите меня, что я вам необходи­ма для вашего счастья. Но никогда... Если я останусь сегодня, это будет решительный шаг. А говорить об этом нельзя. Вы слабы, вас нельзя волновать».

Выздоравливайте! — сказала я и пожала руку Анто­ну Павловичу сверху, как она лежала на одеяле.

Счастливого пути, — сказал он, и я быстро пошла к двери. И, как в прошлый раз, он меня окликнул.

В конце апреля я приеду в Петербург. Самое позднее в начале мая.

Ну конечно! — сказал доктор.

Но мне необходимо! — заволновался Антон Павло­вич.

Конечно, конечно.

Я говорю серьезно! Так вот, значит, в конце апреля... Я буду непременно.

А до тех пор будем писать, — сказала я и быстро скрылась, поймав на себе строгий взгляд доктора.

На этот раз не было у меня тепла на сердце. Я отказала Антону Павловичу в его горячей просьбе: «...для меня». И вот для него я не смогла сделать такого пустяка, как остаться на один день.

«Я прошу... »

Не могла! Не одолела чего-то. А это «что-то» напирало со всех сторон: Мишино состояние духа, которое я чувство­вала на расстоянии, отношение доктора и сестры, даже отношение моего старшего брата и его жены. Они как-то явно недоумевали: почему эти письма с посыльным? Поче­му меня пускают в клинику? Почему телеграммы из Петербурга?

Я знала, почему телеграммы: в редакции газеты Сергея Николаевича сразу стало известно о болезни Чехова, зна­чит узнал и Миша. Известно стало и о том, кто посещает больного.

Я шла домой в очень тяжелом настроении, то обвиняя, то оправдывая себя, и вдруг увидала перед собой Льва Николаевича. Он часто гулял по Девичьему полю. Он узнал меня и остановился.

Откуда вы? Из монастыря?

Нет, из клиники.

Я рассказала ему про Антона Павловича.

Как же, как же, я знал, что он заболел, но думал, что к нему никого не допускают. Завтра же пойду его на-

27

вестить .

Пойдите, Лев Николаевич. Он будет рад. Я знаю, что он вас очень любит.

И я его люблю, но не понимаю, зачем он пишет пьесы.

«Вот, — думала я, — человек, который беспощадно осу­дил бы меня, если бы знал, что во мне происходит.

Я знаю наверно, как он осудил бы меня, этот гигант мысли и гениальности, но его мнение мне безразлично. Я не верю в его правоту. Как это может быть?»

Ужасно захотелось видеть кого-нибудь, кто не был бы ни враждебен, ни безразличен к тому, что я сейчас так мучительно переживала, и я пошла к Алеше.

XIV

Ночью в вагоне я не спала. Не могла сладить со своими сложными, запутанными мыслями и чувствами. Лежала и томилась. Уж начало чуть-чуть светать, когда я вдруг очутилась на берегу моря. Море было свинцовое и тяжелое под низко нависшим тяжелым, свинцовым небом.

Волны бежали одна за другой, все с белыми сердитыми гребнями, и с непрерывным грохотом разбивались почти У моих ног. Рядом со мной шел Чехов и говорил что-то, но его слов я разобрать за шумом не могла. Вдруг впереди замелькало что-то маленькое, беленькое и стало быстро приближаться. Это был ребенок. Он бежал нам навстречу и радостно взвизгивал и подпрыгивал. Ему могло быть не больше двух-трех лет.

«— Ребенок! — вскрикнула я. — Откуда здесь мог взяться ребенок? И такой прелестный и веселый!

Антон Павлович вздрогнул и остановился.