А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 53 из 155

45 он сказал мне: «Зелень там глянцеви­тая — точно металлическая. То ли дело наши березы и липы!» Заграничные путешествия не отозвались ни на его творчестве, ни на нем самом. Я часто думала, отчего это? И мне кажется, объяснение нашла. Чехов был пи­сатель, которого страстно интересовала жизнь, интересовал человек. Чтобы писать, он должен был наблюдать жизнь и человека. За границей же это не могло быть ему доступ­но — по той простой причине, что Чехов не владел ни одним европейским языком — и таким образом его жизнь за границей превращалась для него во что-то вроде кино­фильма: он, так сказать, чувствовал себя глухонемым: один пейзаж, да и тот «бутафорский», казавшийся ему слишком нарочито красивым, не удовлетворял его. Нарочитой красо­ты, красивости он не терпел, не любил ничего пафосного — и свои переживания, и своих героев целомудренно оберегал от красивых выражений, пафоса и художественных поз.

В этом он, может быть, даже доходил до крайности, это заставляло его не воспринимать трагедии: между прочим, он никогда не чувствовал M. Н. Ермоловой, как и ей не был Чехов близок как писатель. Это были два полюса: реализм жизненный и реализм романтический. Те «высоты», на которых так вольно чувствовала себя великая артистка, отходя от жизни лишь затем, чтобы показать, какой жизнь может быть, были ему чужды, и он показывал жизнь такой, какой она была, предоставляя читателю или зрителю само­му воскликнуть: «Так дальше жить нельзя!»

Я до сих пор не уверена, что А. П. отдавал себе отчет в том, какую роль он сыграет не только в русской, но и в за­рубежной литературе,— как огромен его талант. Никакого самолюбования, никакого честолюбия — которых невоз­можно скрыть — я в нем никогда не чувствовала. И однако он был писателем совершенно своеобразным, стоявшим особняком среди корифеев литературы. По-моему, самое существенное в Чехове — это раскрепощение рассказа от власти сюжета, от традиционных «завязки и развязки». Чехову, для того чтобы перевернуть душу читателя, было достаточно взять кусок текущей жизни и своими словами описать его. Ему не нужны были ни драматические воскли­цания, ни убийства, ни восторги — но он как бы пояснял слова забытого старого поэта К. Случевского:

И капля вод полна трагедий,

И неизбежностей полна...

Щепкин сказал: «Нет маленьких ролей — есть малень­кие актеры». Чехов с полным правом мог бы сказать: «Нет маленьких явлений — есть маленькие писатели». Для него ни одно явление жизни не было маленьким: все было до­стойно наблюдения. Как говорится в гетевском «Фаусте», он «выхватывал из самой гущи жизни — и где бы ни схва­тил — там было интересно». Сквозь это маленькое явление он видел очень далеко и очень глубоко. Как сквозь малень­кое стекло можно увидеть огромную панораму, так сквозь каждое маленькое явление мы видим у Чехова целый ог­ромный кусок жизни. Чехова смущали малые размеры его вещей, он все собирался писать «большой роман» и уверял, улыбаясь одними глазами, что «завидует Потапенке»... (Писателю средней руки, но необыкновенно плодовитому.) Однако его маленькие рассказы стоят других многотомных произведений. Взять хотя бы «Даму с собачкой» — Турге­неву, например, хватило бы этой темы на целый роман.

Чехов — уложил ее в несколько десятков страниц, но из этих страниц ясно видна и чувствуется не только личная драма двух или трех людей, но весь быт тогдашнего «интел­лигентного» общества, задыхавшегося под толщей пред­рассудков, ложных понятий о приличии и т. д., которые часто губили жизни и души людей. А другие его расска­зы — иногда на несколько страничек... Какая в них стра­стная жалость и любовь к своим героям — именно любовь, о которой он «не говорил вслух» и которую близорукие критики принимали за «объективность, доходящую до индифферентизма»... Стоит наудачу вспомнить: рассказ «В ссылке», рассказ «Хористка», рассказ «Ванька», рас­сказ «Архиерей»... Один татарин из рассказа «В ссылке» стоит целого романа. Трагедия «Хористки» — обвинение, брошенное обществу за отношение к «падшим женщинам», трагедия «Ваньки» — не меньше диккенсовского романа вопиющая о судьбе брошенных в мастеровщину ребятишек, трагедия «Архиерея» — беспощадное одиночество челове­ка, имеющего дело с толпами... Я назвала несколько, можно привести еще много — все это рассказы, написанные кровью сердца.

При жизни Чехова мне приходилось слышать от «обы­вателей» упреки, зачем он пишет о «скучных людях», о «скуке жизни»...

Вспоминаю высказанную Гончаровым мысль, которую он вкладывает в уста Райскому в «Обрыве»: «писать ску­ку». «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жиз­ни — как лежат в природе безбрежные поля, пески — то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, кисти... » Гончаров в «широкой и голой степи» видел вопло­щение скуки. А вот Чехов написал «Степь», рассказ почти без содержания, без завязки и развязки, но как много уви­дел он в этой степи, какое богатство красок, наблюдений, впечатлений! Читая его, вы словно дышите ароматами степных трав, видите «пепельно-седые облака», несущиеся по бескрайному небу, слышите трепет крыльев стрепета и простые речи простых людей — и не оторветесь от рас­сказа, пока не кончите его, а потом будете с новым на­слаждением перечитывать его, как всегда с новым на­слаждением смотришь на любимую картину природы. Вот так Чехов и в этой «людской скуке», о которой думал Гон­чаров, находил и умел оставить для нас такое же богатство мыслей, чувств, характеров, возможностей, как в своем рассказе о «широкой голой степи», красок и картин.

Есть одно свойство у Чехова, которое дает нам право считать его великим писателем. Мы читаем его всегда по- новому, и в его рассказах, перечитываемых из года в год, всегда находим для себя что-то новое, что-то, чего мы рань­ше не заметили и до чего мы «доросли». Мне недавно, например, пришлось пережить такую минуту с «Чайкой». В первую постановку «Чайки», да и в последующие ее постановки на русской сцене, установилась традиция иг­рать Нину в последнем акте в состоянии такой истерики, такого почти безумия, что у зрителя не оставалось ни мину­ты сомнения в ее близкой и неизбежной гибели — в пруду, под поездом, но непременно гибели. И вот недавно я слыша­ла монолог «Чайки» в исполнении А. Коонен в Камерном театре, «в сукнах» — и вдруг поняла, что Нина не погиб­нет, не может погибнуть 46. Из самого текста чеховского поняла это. Она «верует в свое искусство, она научилась терпеть» — и крестный путь страдания, конечно, приведет ее к тому, что, как она и обещает, она будет артисткой. Мы как-то упускали из виду, что ведь с той минуты, как Нина ушла из отцовского дома, неопытной девочкой, прошло всего два года — и каких два года для нее: она была броше­на любимым человеком, она потеряла ребенка — мудрено ли, что она не успела сделаться актрисой, но она «талант­ливо вскрикивала, талантливо умирала» и, конечно, она будет талантливо жить на сцене!

Пафос и романтизм Чехов признавал и отдавался их очарованию только в музыке. Тут границ и запретов не было. Он возил меня к соседям по имению, родственникам поэта Фета, только затем, чтобы послушать Бетховена:

47 тх

хозяйка дома превосходно играла . И когда он слушал Лунную сонату, лицо его было серьезно и прекрасно. Он любил Чайковского, любил некоторые романсы Глинки, например, «Не искушай меня без нужды», — и очень любил писать, когда за стеной играли или пели. «Серенада» Бра­га, которую пела Лика под аккомпанемент рояля и скрип­ки, нашла отражение в его «Черном монахе»...

За все последние годы жизни Чехова мы встречались уже редко — только когда он бывал в Москве, если случай­но и я там находилась в это время, а я жила в Москве все меньше и меньше. Последняя наша встреча живо осталась в моей памяти.

А. П. приехал в Москву осенью, но медлил уезжать, несмотря на ужасную погоду. Он остановился в небольшой квартирке, которую его жена делила с Марией Павловной. Я изумилась происшедшей с ним перемене. Бледный,землистый, с ввалившимися щеками — он совсем не похож был на прежнего А. П. Как-то стал точно ниже ростом и меньше.

Трудно было поверить, что он живет в Ялте: ведь это должно было поддержать его здоровье; все говорили, что в его возрасте болезнь эта уже не так опасна — «после сорока лет от чахотки не умирают» , — утешали окружаю­щие его близких. Но никакой поправки в нем не чувствова­лось. Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело подносил к губам баночку для сплевывания мок­роты.

Его жена, прекрасная артистка О. Л. Книппер, не мыслила себя без Художественного театра, да и театр не мыслил себя без нее. Вместе с тем она очень тяготилась вынужденной разлукой, предлагала А. П., что она все бросит и будет жить в Ялте, но он этой жертвы принять не хотел...

Когда-то А. П. шутя писал одному своему приятелю:

«...Извольте, я женюсь — если вы хотите этого — но мои условия: все должно быть, как было до этого — то есть, она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день» 48.

То, что так весело звучало в шутливом письме, оказа­лось не совсем так на деле. А. П. ценил талант О. Л., не допускал и мысли, чтобы она отказалась ради него от сце­ны, высказывался по этому поводу категорически. Однако скучал без нее в Ялте, чувствовал себя одиноким — осо­бенно в темные осенние вечера, когда на море бушевал шторм, ураган ломал в саду магнолии, и кипарисы гнулись и скрипели точно плача, когда кашель мешал ему выхо­дить, да и никто не отваживался высовывать носа из дому в такую бурю, а он читал письма из Москвы, с описаниями веселой и полной жизни, которая шла там, описани­ем театра, дышавшего его духом, его пьесами, в то время когда он был отрезан и от жены, и от театра, и от дру­зей.

Понятно, что он все время рвался в Москву, ездил туда вопреки благоразумию, задерживался там — и эти переры­вы фатально влияли на его здоровье.