А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 90 из 155

9. Мне идея очень понравилась, и я предложил ему предпри­нять шаги для получения звания приват-доцента, для чего требовалось, между прочим, запастись ученой степенью доктора медицины. «Но у меня нет диссертационной рабо­ты?! Разве только предложить для этой цели «Саха­лин»?» — «Ну что ж е , — сказал я, — и очень просто». Он дал мне согласие снестись по этому вопросу с тогдашним деканом, проф. И. Ф. Клейном, что я и сделал. Однако я потерпел полнейшее фиаско, так как декан на мое предло­жение сделал большие глаза, взглянул на меня поверх оч­ков, отвернулся и молча отошел. Я сообщил о своих неуда­чах Чехову, который в ответ расхохотался. С тех пор он окончательно оставил мысль об академической карьере.

Несколько слов и об отношении А. П. к своей болезни, которое было удивительно характерным. Как известно, он более десяти лет страдал туберкулезом легких 10, позднее поразившим и его кишечник; известно также, что туберку­лезные больные крайне оптимистически относятся к своей болезни, то игнорируя симптомы ее, то стараясь объяснить явление чем-либо иным, но не туберкулезом, и нередко даже накануне смерти считают себя совершенно здоровы­ми. Чехов, образованный врач, крайне чуткий человек, обладавший способностью глубокого анализа и самоанали­за, хотя не отрицал существования болезни, но относился к ней крайне легкомысленно, чтобы не сказать больше, и различные проявления ее старался объяснить по-своему. Так, например, в письме от 30/IX 1900 года, когда речь шла, по-видимому, об обострении легочного процесса, он мне пишет: «Здоровье мое сносно, было что-то вроде ин- флуэнцы, а теперь ничего, остался только кашель, неболь­шой».

Или еще 17/VI 1904 года, то есть за две недели до смерти, по приезде в Баденвейлер, он прислал мне открыт­ку, в которой писал: «Я уже выздоровел, осталась только одышка и сильная, вероятно неизлечимая, лень. Очень похудел и отощал. Боли в руках и ногах прошли еще до Варшавы».

Еще более разительно то место его письма, — напи­санного мне за три дня до смерти (28/VI 1 9 0 4), — где он жалуется на свои страдания, заставляющие его мечтать о морском путешествии обратно в Россию Средиземным и Черным морем... «У меня все дни была повышена темпе­ратура, а сегодня все благополучно, чувствую себя здоро­вым, особенно когда не хожу, т. е. не чувствую одышки. Одышка тяжелая, просто хоть караул кричи, даже минута­ми падаю духом. Потерял я всего 15 фунтов весу. Здесь жара невыносимая, просто хоть караул кричи, а летнего платья у меня нет, точно в Швецию приехал. Говорят, везде очень жарко, по крайней мере на юге... »

Тут и одышка, и ощущения, сопровождающие повы­шенную температуру, и слабость (почерк, стиль и пр.), а между тем оценка состояния неверная, раз он, расста­вавшийся с жизнью, в чем для окружающих не могло уже быть никакого сомнения, готовился к долгой поездке мо­рем, чтобы вернуться в Ялту.

Отношения его к исполнителям его пьес? Упоминаю я здесь об этом лишь для того, чтобы передать слышанное мной однажды от него, когда речь шла о психологии драма­тического артиста и о его подготовке к сцене; между прочим, он привел для примера то, что находил в артистах Художественного театра (давших, как известно, воплоще­ние драм Чехова, граничащее с гениальностью) ; по его словам, они, несмотря на все, мало его удовлетворяли, и для лучших достижений они нуждаются в более широком художественном и психологическом образовании. Позво­ляю себе думать, что сказанное Чеховым в этой беседе не является полным отражением его мнения о достижениях Художественного театра; я оговариваюсь для того, чтобы не оставить у читателя впечатления поверхностного вывода, сделанного на основании случайного замечания.

Также должен сказать и об отношении А. П. к политике, я его с этой стороны не изучал; однако из всей совокупно­сти следов наших разговоров и наблюдений он был, правда, не активным политическим деятелем, но все же был челове­ком с тонким гражданским чутьем благодаря своему психо­логическому и моральному складу и в студенческие време­на, также и позднее представлял собой тип тонко разбираю­щегося в вопросах общественности и политики интелли­гента. Повторяю — таково только произведенное на меня впечатление.

Два слова в заключение: много известно примеров того, как из среды врачей, то есть лиц с медицинским образова­нием, выделяются прекрасные писатели (В. Вересаев, С. Я. Елпатьевский и другие) или люди со всякого рода стремлениями то к другим наукам, то к различным видам искусства. Должно полагать, что выбор медицинского фа­культета вытекает нередко у чуткого юноши из стремления разобраться в человеческих страданиях и что, подойдя раз к медицине, уже он естественно углубляется в изучение человека и жизни, потребность расширить и углубить область познаний выводит из круга узкой специальности. Бывают случаи, когда медики уходят в поиски других путей из дебрей медицины, в которой успели разочаровать­ся. Бывает и так, что истинное призвание к чему-либо обнаруживается лишь только после вступления на путь медицинской специальности. Антон Чехов принадлежал, по-видимому, к последней категории. Но, надо думать, ни он, ни кто другой не пожалел о его измене медицинской специальности: литература в нем заслонила медицину, хотя изучение последней, как он сам об этом заявлял, и не прошло для него бесследно. Медицинский факультет Московского университета все же будет гордиться если не ученым, то писателем.

M. ГОРЬКИЙ

A. П. ЧЕХОВ

Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук-Кой, где у него был маленький клочок земли и белый двух­этажный домик 1. Там, показывая мне свое «имение», он оживленно заговорил:

Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей. Знаете, я вы­строил бы этакое светлое здание — очень светлое, с боль­шими окнами и с высокими потолками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструмен­ты, пчельник, огород, фруктовый сад; можно бы читать лекции по агрономии, метеорологии, учителю нужно все знать, батенька, все!

Он вдруг замолчал, кашлянул, посмотрел на меня сбоку и улыбнулся своей мягкой, милой улыбкой, которая всегда так неотразимо влекла к нему и возбуждала особенное, острое внимание к его словам.

Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю говорить об этом. Если б вы знали, как необходим русской деревне хороший, умный, образованный учитель! У нас в России его необходимо поставить в какие-то особенные условия, и это нужно сделать скорее, если мы понимаем, что без широкого образования народа государство разва­лится, как дом, сложенный из плохо обожженного кирпича! Учитель должен быть артист, художник, горячо влюблен­ный в свое дело, а у нас — это чернорабочий, плохо образо­ванный человек, который идет учить ребят в деревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссылку. Он голо­ден, забит, запуган возможностью потерять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все его вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него... унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник, который носит звание инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, — вы пони­маете? — воспитывать народ! Нельзя же допускать, чтоб этот человек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал себе к тридцати годам лярингит, ревматизм, туберкулез... ведь это же стыдно нам! Наш учитель восемь, девять месяцев в году живет, как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупе­ет в одиночестве, без книг, без развлечений. А созовет он к себе товарищей — его обвинят в неблагонадежности, — глупое слово, которым хитрые люди пугают дураков!.. Отвратительно все это... какое-то издевательство над чело­веком, который делает большую, страшно важную работу. Знаете, — когда я вижу учителя, — мне делается неловко перед ним и за его робость, и за то, что он плохо одет, мне кажется, что в этом убожестве учителя и сам я чем-то вино­ват... серьезно!

Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:

Такая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия.

Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:

Видите — целую передовую статью из либеральной газеты я вам закатил. Пойдемте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый...

Это часто бывало у него: говорит так тепло, серьезно, искренно и вдруг усмехнется над собой и над речью своей. И в этой мягкой, грустной усмешке чувствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний. И еще в этой усмешке сквозила милая скромность, чуткая деликатность...

Мы тихонько и молча пошли в дом. Тогда был ясный, жаркий день; играя яркими лучами солнца, шумели волны; под горой ласково повизгивала чем-то довольная собака. Чехов взял меня под руку и, покашливая, медленно прого­ворил:

Это стыдно и грустно, а верно: есть множество людей, которые завидуют собакам...

И тотчас же, засмеявшись, добавил:

Я сегодня говорю все дряхлые слова... значит — старею!

Мне очень часто приходилось слышать от него:

Тут, знаете, один учитель приехал... больной, же­нат — у вас нет возможности помочь ему? Пока я его уже устроил...

Или:

Слушайте, Горький, — тут один учитель хочет по­знакомиться с вами. Он не выходит, болен. Вы бы сходили к нему — хорошо?

Или:

Вот учительницы просят прислать книг...

Иногда я заставал у него этого «учителя»: обыкновенно

учитель, красный от сознания своей неловкости, сидел на краешке стула и в поте лица подбирал слова, стараясь говорить глаже и «образованнее», или, с развязностью болезненно застенчивого человека, весь сосредоточивался на желании не показаться глупым в глазах писателя и осы­пал Антона Павловича градом вопросов, которые едва ли приходили ему в голову до этого момента.