А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 91 из 155

Антон Павлович внимательно слушал нескладную речь; в его грустных глазах поблескивала улыбка, вздрагивали морщинки на висках, и вот своим глубоким, мягким, точно матовым голосом он сам начинал говорить простые, ясные, близкие к жизни слова — слова, которые как-то сразу упрощали собеседника: он переставал стараться быть ум­ником, от чего сразу становился и умнее, и интереснее...

Помню, один учитель — высокий, худой, с желтым, голодным лицом и длинным горбатым носом, меланхоличе­ски загнутым к подбородку, — сидел против Антона Павло­вича и, неподвижно глядя в лицо ему черными глазами, угрюмо басом говорил:

Из подобных впечатлений бытия на протяжении педагогического сезона образуется такой психический кон­гломерат, который абсолютно подавляет всякую возмож­ность объективного отношения к окружающему миру. Конечно, мир есть не что иное, как только наше представле­ние о нем...

Тут он пустился в область философии и зашагал по ней, напоминая пьяного на льду.

А скажите, — негромко и ласково спросил Чехов, — кто это в вашем уезде бьет ребят?

Учитель вскочил со стула и возмущенно замахал ру­ками:

Что вы! Я? Никогда! Бить?

И обиженно зафыркал.

Вы не волнуйтесь, — продолжал Антон Павлович, успокоительно улыбаясь, — разве я говорю про вас? Но я помню — читал в газетах — кто-то бьет, именно в вашем уезде...

Учитель сел, вытер вспотевшее лицо и, облегченно вздохнув, глухим басом заговорил:

Верно! Был один случай. Это — Макаров. Знаете — неудивительно! Дико, но — объяснимо. Женат он, четверо детей, жена — больная, сам тоже — в чахотке, жало­ванье — двадцать рублей... а школа — погреб, и учите­лю — одна комната. При таких условиях — ангела божия поколотишь безо всякой вины, а ученики — они далеко не ангелы, уж поверьте!

И этот человек, только что безжалостно поражавший Чехова своим запасом умных слов, вдруг, зловеще покачи­вая горбатым носом, заговорил простыми, тяжелыми, точно камни, словами, ярко освещая проклятую, грозную правду той жизни, которой живет русская деревня...

Прощаясь с хозяином, учитель взял обеими руками его небольшую сухую руку с тонкими пальцами и, потрясая ее, сказал:

Шел я к вам, будто к начальству — с робостью и дрожью, надулся, как индейский петух, хотел показать вам, что, мол, и я не лыком шит... а ухожу вот — как от хорошего, близкого человека, который все понимает. Вели­кое это дело — все понимать! Спасибо вам! Иду. Уношу с собой хорошую, добрую мысль: крупные-то люди проще, и понятливее, и ближе душой к нашему брату, чем все эти мизеры, среди которых мы живем. Прощайте! Никогда я не забуду вас...

Нос у него вздрогнул, губы сложились в добрую улыбку, и он неожиданно добавил:

А собственно говоря, и подлецы — тоже несчастные люди, — черт их возьми!

Когда он ушел, Антон Павлович посмотрел вслед ему, усмехнулся и сказал:

Хороший парень. Недолго проучит...

Почему?

Затравят... прогонят...

Подумав, он добавил негромко и мягко:

В России честный человек — что-то вроде трубо­чиста, которым няньки пугают маленьких детей...

Мне кажется, что всякий человек при Антоне Павлови­че невольно ощущал в себе желание быть проще, правди­вее, быть более самим собой, и я не раз наблюдал, как люди сбрасывали с себя пестрые наряды книжных фраз, модных слов и все прочие дешевенькие штучки, которыми русский человек, желая изобразить европейца, украшает себя, как дикарь раковинами и рыбьими зубами. Антон Павлович не любил рыбьи зубы и петушиные перья; все пестрое, гремя­щее и чужое, надетое человеком на себя для «пущей важности», вызывало в нем смущение, и я замечал, что каждый раз, когда он видел пред собой разряженного чело­века, им овладевало желание освободить его от всей этой тягостной и ненужной мишуры, искажавшей настоящее лицо и живую душу собеседника. Всю жизнь А. Чехов прожил на средства своей души, всегда он был самим собой, был внутренно свободен и никогда не считался с тем, чего одни — ожидали от Антона Чехова, другие, более гру­бые, — требовали. Он не любил разговоров на «высокие» темы, — разговоров, которыми этот милый русский человек так усердно потешает себя, забывая, что смешно, но совсем не остроумно рассуждать о бархатных костюмах в буду­щем, не имея в настоящем даже приличных штанов.

Красиво простой, он любил все простое, настоящее, искреннее, и у него была своеобразная манера опрощать людей.

Однажды его посетили три пышно одетые дамы; на­полнив его комнату шумом шелковых юбок и запахом крепких духов, они чинно уселись против хозяина, притво­рились, будто бы их очень интересует политика, и — начали «ставить вопросы».

Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война?

Антон Павлович покашлял, подумал и мягко, тоном серьезным, ласковым ответил:

Вероятно — миром...

Ну, да, конечно! Но кто же победит? Греки или турки?

Мне кажется — победят те, которые сильнее...

А кто, по-вашему, сильнее? — наперебой спрашива­ли дамы.

Те, которые лучше питаются и более образованны...

Ах, как это остроумно! — воскликнула одна.

А кого вы больше любите — греков или турок? — спросила другая.

Антон Павлович ласково посмотрел на нее и ответил с кроткой, любезной улыбкой:

Я люблю — мармелад... а вы — любите?

Очень! — оживленно воскликнула дама.

Он такой ароматный! — солидно подтвердила другая.

И все три оживленно заговорили, обнаруживая по вопросу о мармеладе прекрасную эрудицию и тонкое зна­ние предмета. Было очевидно — они очень довольны тем, что не нужно напрягать ума и притворяться серьезно за­интересованными турками и греками, о которых они до этой поры и не думали.

Уходя, они весело пообещали Антону Павловичу:

Мы пришлем вам мармеладу!

Вы славно беседовали! — заметил я, когда они ушли.

Антон Павлович тихо рассмеялся и сказал:

Нужно, чтоб каждый человек говорил своим язы­ком... 2

Другой раз я застал у него молодого, красивенького товарища прокурора. Он стоял пред Чеховым и, потряхи­вая кудрявой головой, бойко говорил:

Рассказом «Злоумышленник» вы, Антон Павлович, ставите предо мной крайне сложный вопрос. Если я при­знаю в Денисе Григорьеве наличность злой воли, действо­вавшей сознательно, я должен, без оговорок, упечь Дениса в тюрьму, как этого требуют интересы общества. Но он дикарь, он не сознавал преступности деяния, мне его жал­ко! Если же я отнесусь к нему как к субъекту, действо­вавшему без разумения, и поддамся чувству сострадания, — чем я гарантирую общество, что Денис вновь не отвинтит гайки на рельсах и не устроит крушения? Вот вопрос! Как же быть?

Он замолчал, откинул корпус назад и уставился в лицо Антону Павловичу испытующим взглядом. Мундирчик на нем был новенький, и пуговицы на груди блестели так же самоуверенно и тупо, как глазки на чистеньком личике юного ревнителя правосудия.

Если б я был судьей, — серьезно сказал Антон Павлович, — я бы оправдал Дениса...

На каком основании?

Я сказал бы ему: «Ты, Денис, еще не дозрел до типа сознательного преступника, ступай — и дозрей!»

Юрист засмеялся, но тотчас же вновь стал торже­ственно серьезен и продолжал:

Нет, уважаемый Антон Павлович, — вопрос, постав­ленный вами, может быть разрешен только в интересах общества, жизнь и собственность которого я призван охра­нять. Денис — дикарь, да, но он — преступник, вот истина!

Вам нравится граммофон? — вдруг ласково спросил Антон Павлович.

О да! Очень! Изумительное изобретение! — живо отозвался юноша.

А я терпеть не могу граммофонов! — грустно со­знался Антон Павлович.

Почему?

Да они же говорят и поют, ничего не чувствуя. И все у них карикатурно выходит, мертво... А фотографиею вы не занимаетесь?

Оказалось, что юрист — страстный поклонник фотогра­фии; он тотчас же с увлечением заговорил о ней, совершен­но не интересуясь граммофоном, несмотря на свое сходство с этим «изумительным изобретением», тонко и верно под­меченное Чеховым. Снова я видел, как из мундира выгля­нул живой и довольно забавный человечек, который пока еще чувствовал себя в жизни, как щенок на охоте.

Проводив юношу, Антон Павлович угрюмо сказал:

Вот этакие прыщи на... сиденье правосудия — рас­поряжаются судьбой людей.

И, помолчав, добавил:

Прокуроры очень любят удить рыбу. Особенно — ершей!

Он обладал искусством всюду находить и оттенять пошлость — искусством, которое доступно только человеку высоких требований к жизни, которое создается лишь горячим желанием видеть людей простыми, красивыми, гармоничными. Пошлость всегда находила в нем жестокого и острого судью.

Кто-то рассказывал при нем, что издатель популярного журнала, человек, постоянно рассуждающий о необходимо­сти любви и милосердия к людям, — совершенно неоснова­тельно оскорбил кондуктора на железной дороге и что вообще этот человек крайне грубо обращается с людьми, зависимыми от него.

Ну, еще бы, — сказал Антон Павлович, хмуро усме­хаясь, — ведь он же аристократ, образованный... он же в семинарии учился! Отец его в лаптях ходил, а он носит лаковые ботинки... 3

И в тоне этих слов было что-то, что сразу сделало «аристократа» ничтожным и смешным.

Очень талантливый человек! — говорил он об одном журналисте. — Пишет всегда так благородно, гуманно...

лимонадно. Жену свою ругает при людях дурой. Комната для прислуги у него сырая, и горничные постоянно нажи­вают ревматизм...

Вам, Антон Павлович, нравится NN?

Да... очень. Приятный человек, — покашливая, со­глашается Антон Павлович. — Все знает. Читает много. У меня три книги зачитал. Рассеянный он, сегодня скажет вам, что вы чудесный человек, а завтра кому-нибудь со­общит, что вы у мужа вашей любовницы шелковые носки украли, черные, с синими полосками...

Кто-то при нем жаловался на скуку и тяжесть «серь­езных» отделов в толстых журналах.

А вы не читайте этих статей, — убежденно посовето­вал Антон Павлович. — Это же дружеская литература... литература приятелей. Ее сочиняют господа Краснов, Чер­нов и Белов. Один напишет статью, другой возразит, а третий примиряет противоречия первых. Похоже, как будто они в винт с болваном играют. А зачем все это нужно читателю, — никто из них себя не спрашивает.