А порою очень грустны — страница 89 из 90

Следуя дипломатическому примеру, Митчелл терпеливо выслушивал все до конца, дожидаясь, пока все выскажутся и наконец попросят совета.

— Как ты думаешь, что мне делать? — спросила его Мадлен через три дня после скандала с Олтоном.

До вечеринки у Шнайдера Митчелл ответил бы не задумываясь:

— Разведись с Бэнкхедом и выходи за меня.

Даже теперь, учитывая, что Бэнкхед не проявлял желания сохранить брак и исчез в орегонской глуши, больших надежд на примирение как будто не было. Разве можно оставаться замужем за человеком, который не хочет оставаться твоим мужем? Однако чувства Митчелла в отношении Бэнкхеда претерпели существенные изменения, после того как они поговорили, и теперь его непрестанно одолевало нечто похожее на сочувствие, даже симпатию к человеку, некогда бывшему его соперником.

Предметом их долгой беседы в спальне у Шнайдера была, как ни странно, религия. Еще более странно, что завел эту дискуссию Бэнкхед. Он начал с того, что упомянул курс по истории религии, на который они ходили вместе. Многое из того, что говорил на тех занятиях Митчелл, произвело на него большое впечатление, сказал Бэнкхед. Дальше он принялся расспрашивать Митчелла про его религиозные склонности. Он казался дерганым и одновременно вялым. В его вопросах было некое отчаяние, сильное и горькое, как табак, из которого он постоянно скручивал сигареты, пока они разговаривали. Митчелл рассказал ему что мог. Поделился всем, что почерпнул из собственного религиозного опыта. Бэнкхед слушал внимательно, вникая в каждое слово. Казалось, он ждет от Митчелла помощи, какую тот только может ему оказать. Бэнкхед спросил Митчелла, медитирует ли он. Спросил, ходит ли в церковь. Рассказав все что мог, Митчелл спросил Бэнкхеда, почему тот этим интересуется. И тут Бэнкхед его снова удивил. Он сказал:

— Ты тайну умеешь держать?

Хотя они не знали друг друга, хотя в некотором смысле Митчелл был последним, кому Бэнкхед решился бы довериться, он рассказал Митчеллу, как недавно, во время поездки в Европу, испытал нечто, изменившее его отношение к вопросам веры. Он был на пляже, сказал он, посреди ночи. Вглядываясь в звездное небо, он внезапно почувствовал, что, если бы захотел, мог бы оторваться от земли и улететь в космос. Он никому не рассказывал про тот случай, поскольку в тот раз был не в себе, а это лишало опыт правдоподобия. Тем не менее, как только идея пришла ему в голову, это произошло: внезапно оказавшись в космосе, он проплывал мимо планеты Сатурн.

— Это вовсе не похоже было на галлюцинацию, — сказал Бэнкхед. — Я должен это подчеркнуть. Ощущение было такое, что на меня нашло самое сильное в жизни просветление.

Одну минуту, или десять минут, или час — он не знал точно — он плавал возле Сатурна, изучая его кольца, чувствуя на лице теплое свечение планеты, а потом снова оказался на Земле, на пляже, в беспокойном мире. Бэнкхед сказал, что видение, или что бы это ни было, стало самым волнующим моментом в его жизни. Он «испытал что-то религиозное». Ему хотелось узнать мнение Митчелла по этому поводу. Нормально ли считать данный опыт религиозным, поскольку у него осталось такое ощущение, или же то, что он в тот момент был, строго говоря, безумен, лишает опыт силы? А если этот опыт недействителен, то почему он по-прежнему не может избавиться от его чар?

Из ответа Митчелла следовало, что мистический опыт важен лишь постольку, поскольку он изменяет восприятие человеком реальности, и все зависит от того, приводит ли данное измененное восприятие к изменению в поведении и действиях, к потере собственного «я».

В этот момент Бэнкхед закурил очередную сигарету.

— В том-то вся и штука, — сказал он тихим, проникновенным голосом. — Я готов совершить скачок по Кьеркегору. Сердце готово. Мозг готов. Только ноги ни с места не сдвинутся. Хоть целый день говори: «Прыгай» — ничего не происходит.

Тут Бэнкхед погрустнел и мгновенно перешел на сухой тон. Попрощавшись, он вышел из комнаты.

После этой беседы отношение Митчелла к Бэнкхеду изменилось. Он больше не в состоянии был его ненавидеть. Та часть Митчелла, которая порадовалась бы катастрофе, постигшей Бэнкхеда, больше в деле не фигурировала. Во время их разговора Митчелл испытывал то, что до него испытывали многие: чрезвычайно приятное, проникнутое интеллектом, обволакивающее внимание Бэнкхеда, целиком направленное на собеседника. Митчелл почувствовал, что, сложись обстоятельства иначе, они с Леонардом Бэнкхедом могли бы стать лучшими друзьями. Он понял, почему Мадлен влюбилась в него, почему вышла за него замуж.

Кроме того, Митчелл не мог не уважать Бэнкхеда за то, что тот сделал. Оставалась надежда, что депрессия у него пройдет; по сути, это было более чем вероятно, требовалось лишь время. Бэнкхед умный парень. Может, он возьмет себя в руки. Однако, каких бы успехов ему ни предстояло добиться в жизни, они дадутся ему нелегко. За ними всегда тенью будет следовать его болезнь. Бэнкхед хотел уберечь Мадлен от этого. Ему еще далеко было до разрешения своих проблем, и он хотел заниматься этим в одиночку, с наименьшими косвенными потерями.

Так и протекало лето. Митчелл по-прежнему жил в доме Ханна и совершал долгие прогулки к Дому собраний друзей. Всякий раз, когда он говорил, что ему пора уезжать, Мадлен просила его остаться еще ненадолго, и он соглашался. Дин с Лилиан не могли понять, почему он сразу не приехал домой, но облегчение, которое они испытали от того, что он уже не в Индии, придало им терпения еще немного подождать, пока они увидят его лицо.

Июль сменился августом, а Бэнкхед так и не звонил. Как-то в выходные в Приттибрук приехала Келли Троб и привезла с собой ключи от новой квартиры Мадлен. Медленно, каждый день понемножку, Мадлен начала собирать вещи, которые хотела взять с собой в Манхэттен. В жаркой кладовке на чердаке, надев теннисную юбку и верх от купальника — с блестящими спиной и плечами, — она выбирала мебель для отправки и рылась в шкафах в поисках очков и всякой всячины. Правда, она почти ничего не ела. У нее случались приступы слез. Ей хотелось снова и снова анализировать цепочку событий, от свадебного путешествия до вечеринки у Шнайдера, словно можно было отыскать тот момент, когда ей следовало бы поступить по-другому и ничего подобного не произошло бы. Оживлялась Мадлен, лишь когда к ней заходил кто-нибудь из старых подружек. С подругами (чем более давними и более чокнутыми, тем лучше — она ужасно любила некоторых бывших учениц Лоуренсвилля с именами вроде «Уизи») Мадлен, казалось, способна была заставить себя вернуться в девичество. С этими подругами она ходила в город за покупками. Часами примеряла вещи. Дома они лежали у бассейна, загорали и читали журналы, а Митчелл тем временем удалялся в тень крыльца и наблюдал за ними издали с желанием и отвращением, точь-в-точь как он делал в старших классах. Бывало, что Мадлен с подружками делалось скучно, тогда они пытались уговорить Митчелла поплавать с ними, и он, отложив своего Мертона, стоял у бассейна, стараясь не смотреть на почти голое тело Мадлен, скользящее по воде.

— Давай, Митчелл, залезай! — упрашивала она.

— У меня плавок нет.

— А ты в шортах.

— Я против шортов.

Потом лоуренсвилльские девушки уходили, и к Мадлен опять возвращался интеллект, она становилась одинокой, несчастной и погруженной в себя, совсем как какая-нибудь гувернантка. Она снова присоединялась к Митчеллу на крыльце, где ее ожидали нагревшиеся на солнце книжки в мягкой обложке и кофе со льдом.

Дни шли, и Олтон с Филлидой то и дело пытались уговорить Мадлен, чтобы она приняла решение, что ей делать. Но она их каждый раз отшивала.

Подошел сентябрь. Мадлен выбрала себе семинары на осенний семестр, один по роману восемнадцатого века («Памела», «Кларисса», «Тристрам Шенди»), другой по трехчастным романам — его вел Джером Шилтс, преподававший материал с постструктуралистской точки зрения. Оказалось, что поступление Мадлен в Колумбийский университет пришлось на тот год, когда на первый курс впервые приняли женскую группу, и она восприняла это как доброе предзнаменование.

Как бы сильно Мадлен ни хотела, чтобы Митчелл был поблизости, как бы близки они ни сделались за это лето, она не подавала явных признаков того, что ее чувства к нему изменились каким-либо существенным образом. Она стала вести себя свободнее, переодеваться в его присутствии, говоря лишь: «Не смотри». Он и не смотрел. Он отводил глаза и слушал, как она раздевается. Подъехать к Мадлен с приставаниями казалось нечестным шагом. Это означало бы воспользоваться ее печалью. Последнее, что ей сейчас нужно, — это лапание какого-то парня.

Как-то субботним вечером, поздно, читая в постели, Митчелл услышал, как дверь в мансарду открылась. К его комнате подошла Мадлен. Однако на кровать к нему не села, а только сунула голову внутрь и сказала:

— Я тебе хочу кое-что показать.

Она исчезла. Митчелл ждал, пока она рылась на чердаке, двигала коробки. Через несколько минут она вернулась, держа в руках коробку из-под обуви. В другой ее руке был научный журнал.

— Музыка, туш! — Мадлен протянула ему журнал. — Сегодня по почте пришло.

Это был номер «Джейнеит-ревью» под редакцией М. Майерсон, где содержалось эссе некой Мадлен Ханна, озаглавленное «Я думала, ты никогда не решишься. Некоторые размышления о матримониальном сюжете». Замечательно было увидеть это эссе, пусть даже две страницы там были перевернуты из-за типографской ошибки. У Мадлен уже несколько месяцев не было такого счастливого вида. Митчелл поздравил ее, и тут она приступила к демонстрации обувной коробки. Ее покрывала пыль. Мадлен откопала ее в одном из шкафов, когда собирала вещи. Обувная коробка лежала там уже почти десять лет. На крышке черными чернилами были выведены слова «Набор на все случаи жизни для незамужней девушки». Мадлен объяснила, что это ей подарила Элвин на четырнадцатилетие. Она показала Митчеллу все содержимое: шарики «Бен Уа», «Щекотку по-французски», пластмассовые совокупляющиеся фигурки и, конечно, высушенный член, теперь с трудом поддающийся опознанию. Хлебную палочку обгрызли мыши. В какой-то момент среди всего этого Митчелл набрался храбрости сделать то, что побоялся сделать, когда ему было девятнадцать лет. Он сказал: