у Сосницкого (тоже вблизи от меня), там сейчас же получил драгоценный листок и с ним, как с находкой, к Жандру — сейчас же.
Многие не только из молодого поколения, но даже из старожилов вовсе не знают, что такое "Лубочный театр" Грибоедова. Происхождение этого пасквиля (для чего же не назвать вещь ее именем?), имеющего теперь для нас неоспоримое историческое значение, тесно связано с малоизвестной у нас, некогда очень шумной и теперь нам интересной историей "Липецких вод", комедией князя Шаховского. Если нам вообще в высокой степени любопытны литературные отношения и литературные движения наших прошлых поколений, то, конечно, шум, брань и литературная драка, поднявшаяся из–за "Урока кокеткам, или Липецких вод" Шаховского, заслуживают в истории этих движений не последнее место. Здесь нельзя вполне рассказывать историю "Липецких вод", еще требующую подробного и обстоятельного исследования. Скажу, что при разделе литературных мнений, за и против "Вод", Загоскин, тогда еще малоизвестный, а впоследствии очень известный "сочинитель", если не писатель, стал в ряды поклонников Шаховского и даже превзошел своих собратий в усердии к общему патрону, сделавшись его почти что низкопоклонником. За таковое рабское усердие был он награжден покровительством Шаховского, который и дал ему какое–то местечко при театре.
Надо заметить, что в это время Загоскин издавал недолговечный журнал "Северный наблюдатель", в котором, между прочим, помещалась и театральная хроника. На этот довольно жалкий журнал постоянно, и иногда довольно удачно и ловко, нападал "Сын отечества", издававшийся Гречем. Вздумалось Загоскину задеть Грибоедова (по силам нашел себе соперника!), указавши как на образец безвкусия и неправильности на два стиха из комедии "Своя семья" [29], прибавивши словами Крюковского (автора трагедии "Пожарский"), что ...подобные стихи против поэзии суть тяжкие грехи.
Искра попала в порох: Грибоедов не любил, чтобы его затрагивали.
Он собрал, так сказать, совокупил все те литературные глупости и тупости, которыми отличался бездарный Загоскин, и представил, что публику зазывают в лубочный театр или в балаган, которые, замечу, кстати, тогда было в моде посещать по утрам, смотреть все эти глупости. Я не привожу здесь всего "Лубочного театра", составляющего ныне, как я уже сказал, величайшую редкость, а только, например, следующие стихи:
Вот вам Загоскин – наблюдатель,
Вот "Сын отечества" – с ним вечный состязатель,
Один напишет вздор,
Другой на то разбор,
А разобрать труднее,
Кто из двоих глупее.
Написавши сгоряча "Лубочный театр" (это было в 1817 году, Грибоедов тогда был молод), он бросился с ним к одному, к другому, к третьему издателю, чтобы напечатать. "Помилуйте, Александр Сергеевич, – отвечали ему всюду, — разве подобные вещи печатаются: это чистые личности". Еще более раздосадованный такими отказами, Грибоедов нанял писцов, и в несколько дней, через знакомых и знакомых знакомых, по Петербургу разошлось до тысячи рукописных экземпляров "Лубочного театра". Загоскин все-таки был одурачен.
Вот с этой–то редкостью, спеша елико возможно, пришел я к Жандру вечером 2–го июня.
Жандр прочел и говорит мне:
— Конечно, это не апокрифическое: об этом и речи быть не может, но то, что я знал из "Лубочного театра", то, — что мне читал сам Грибоедов, было гораздо короче, сжатей и живее. Не было, например, указания на "Проказника", комедию Загоскина, и некоторых других мест. Он читал эту пьеску и Гречу...
— Что ж, – спрашиваю я, — Греч? Не рассердился?
— О нет, только посмеялся.
От "Лубочного театра" речь невольно склонилась к старым театральным временам, и тут–то наслушался я много любопытного, о чем прочесть негде, да скоро и услыхать будет не от кого.
— Вы не можете себе представить теперь, в настоящее, в ваше время, — говорил Жандр, – какая это была трудная, особенно для всех любителей театра, для всех "театралов" пора — конец царствования Александра I. Тяжела она была и для актеров. Театром управлял главный директор. Должность эту сперва занимал Нарышкин, а потом Аполлон Александрович Майков, дед нынешнего поэта. Кроме главного директора, при театре состоял особый комитет из 4–х членов под главным начальством самого генерал-губернатора Милорадовича. Шаховской был одним из членов этого комитета и назывался "членом по репертуарной части", не мешался ни в какие другие, например в хозяйственную, для которой был особый член, но управлял, всем театром ворочал. Тогда боже избави позволить себе какую-нибудь вольность в театре, а особенно в отношении к актрисам, которые все имели "покровителей". Раз Каратыгин за грубость будто бы против Майкова сидел в крепости.
— Как в крепости? Каратыгин? Василий? Трагик?
— Да, да, он, и сидел целую неделю. Он не встал перед Майковым, когда тот проходил мимо, и хоть уверял, что его просто не видал, не заметил, его посадили в крепость, да мало того: целую неделю подсылали к нему разных лиц узнавать и выведывать, кто его подучил на это вольнодумство, не принадлежит ли он к "Союзу благоденствия".
— Это что такое?
— А вы и не знаете. Да это зародыш, зерно, из которого и развилось 14 декабря. Это был большой союз, к нему многие принадлежали.
— У них был какой-нибудь центр?
— Не один, а три: один в Кишиневе, другой в Киеве, а третий в Петербурге, то есть один в армии Витгенштейна, другой в армии Сакена, а третий здесь. Главой этого союза был Никита Муравьев, с которым вот что в Москве сделали... [30]
— Да ведь правительство знало об этом союзе?
— Знало, по крайней мере до некоторой степени.
— Что же оно его не уничтожило, прямо и ясно?
— Вот подите, прямо и ясно не уничтожало, а лиц, которых подозревало как участвующих в нем, преследовало. Всех понемножку выгоняли или из службы, или из столицы. Слушайте. Сушков... не помню его имени, но родной брат писателя, Николая Васильевича Сушкова, шикал в театре одной актрисе, его взяли и посадили в крепость. Пробыл он там недолго, всего три дня, а все-таки посадили в крепость.
Я сделал какой–то знак удивления.
— Вы удивляетесь? А с Катениным, если хотите, поступили еще лучше. Он тоже шикал в театре, – его преспокойно взяли и выслали вон из Петербурга, с тем, чтобы более не въезжать, и сделал это Милорадович без всякого высочайшего повеления [31].
— Да разве Милорадович был такой дурной человек?
— Нет, но безалаберный, взбалмошный. Он, уже выславши Катенина, подал доклад государю, что выслал и не велел въезжать. Что ж государь? Написал на докладе: "Хотя за такую вину и не следовало бы высылать из столицы, но, судя по образу увольнения полковника Катенина из службы, утверждаю". А какой же, спросите, это образ увольнения? Да никакого. Катенин уволен был по прошению, чисто, без всяких запинок, а знали, что он принадлежит к Тайному обществу, и рады были к чему-нибудь придраться, чтобы выбросить человека вон из столицы или из службы. В Москве, в 1818 году, в самое то время, когда там родился нынешний государь, был собран гвардейский полк из взводов всех гвардейских полков. Никита Муравьев был обер-квартирмейстером этого отряда, и его, за какую-то самую пустую ошибку в линии войска на параде, посадили под арест, и высидел он три недели. Разумеется, он сейчас же подал в отставку. А Катенин высидел у себя в деревне довольно долго, пока наконец случайно государь не проехал через эту деревню и не простил его, то есть не разрешил ему въезда в столицу. Все, говорю вам, что в то время ни касалось театра, было чрезвычайно трудно, за всем этим наблюдали, подглядывали, подслушивали... При театре даже был явный, официальный, публичный фискал, шпион...
— Как так?
— Да так. Он назывался реквизитор, и должность его, которая состояла в том, чтобы подслушивать, что говорилось между актерами и даже между писателями, пьесы которых ставились на сцену, и доносить, была определена прямо по штату. Эту "честную" должность занимал в то время какой–то итальянец, промотавший очень большое, по-тогдашнему, состояние — тысяч 200 капитала. Фамилию его я теперь не могу припомнить. Мы же принимали в театре самое горячее участие, мнение наше имело вес, и мы любили поставить на своем, но времена были такие, что я перестал ходить в театр вовсе, я был молод, горяч и, разумеется, не стерпел бы, если бы дирекция стала выставлять какую–нибудь бездарность на счет человека даровитого: вступился бы непременно и нажил бы себе хлопот. Грибоедову же было горя мало: пошмыгать между актрисами, присутствовать при высаживании их из карет (тут-то всего легче и можно было нажить себе хлопот), пробраться за кулисы — это было первым его наслаждением. И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который так и блюл его, так и ходил за ним, — это был князь Александр Одоевский, погибший впоследствии по 14-му декабря... Боже мой! Отрадно вспомнить, что за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский. 21-го года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из театра, они приезжали прямо к нам, — я жил тогда с родственницей моей, Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих — и Одоевского, и Грибоедова, — как родных сыновей, — и всегда Грибоедов, смеясь, говорил Одоевскому: "Ну, развязывай мешок, рассказывай", потому что непременно было что-нибудь забавное. <...>
После нескольких перемен разговора речь коснулась прямо "Горя от ума".
— Знаете ли, Андрей Андреевич, — начал я, — я так много в жизнь свою с ним возился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово, которого я никогда не забуду: "Il parait que c'est votre Evangile" [Кажется, что это ваше Евангелие (фр.).].