А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 1 — страница 101 из 154

стоит именно в том, в чем он видит главное ее достоинство, т. е. в поверхностной и крайне слабой связи с церковным преданием, которому Бердяев и не стремился следовать, предпочитая до конца своих дней оставаться «свободным философом». Флоренский, как замечает прот. В. Зеньковский, напротив, «выдает всегда свои философские домыслы за “церковную мысль”, а не личное построение», и винит Хомякова именно в том, в чем нередко обвиняют многие исследователи самого о. Павла, а именно в выдавании своего, субъективного за общецерковное. Кто же ближе к истине, хранимой Церковью, – учитель старых славянофилов или наставник новых, отрекающийся от него?

Хомяков, по его чеканной формулировке, «весь есть мысль о Церкви», но Флоренского настораживает, что в суждениях об основателе школы славянофилов именно как об этой мысли

можно услышать прямо противоположное. С одной стороны, для любящих Церковь, но не видящих ее у Хомякова или, скорее, усматривающих у него подмену Истины церковной чем-то другим, самодельным, равно как и для вовсе не любящих Церкви и не чувствующих реальности Ее, – учение Хомякова есть неопределенное и туманное учение о чем-то мечтательном и призрачном, какая-то система о пустом месте и, следовательно, софистика, виртуозное пустословие, блестящее оригинальничание. В этих нападках на Хомякова сходятся порою представители церковности с ярыми западниками; с другой стороны, для людей, в каком-либо смысле считавшихся с реальностью той Церкви, о которой говорил Хомяков, и признававших, что он говорит о настоящей Церкви, а вовсе не о бессильной пустоте <…> сила Хомякова казалась вредной. Крайние государственники, равно как и революционные и социалистические деятели, – и те и другие не любили учения Хомякова. <…> Кроме этих всех, отрицавших Хомякова по той или другой причине, остается наконец круг людей, смотревших на Хомякова безусловно положительно. В учении Хомякова они видели залог будущего России, первый росток народного самосознания.

Об отношении этих последних к Церкви Флоренский не говорит ничего, и остается только гадать, любят ли они ее или нет или попросту индифферентны к ней. Не оговаривается и возможность того, что можно любить Церковь и усматривать в учении Хомякова выражение именно ее учения, а не «системы о пустом месте». Это умолчание можно понять в том смысле, что богословие Хомякова – богословие «от лукавого», оно в любом случае «вред», и можно говорить лишь о степени этого вреда. «Скажу более, – продолжает о. Павел, – объективная оценка его миросозерцания и его личной настроенности должна дать и более прочные основы для пересмотра и, может быть, переоценки его субъективной жизни». Иными словами, «приговор церковного суда над воззрениями Хомякова», которого не обнаружил Флоренский у Завитневича и взялся вершить сам, должен быть не только приговором «над воззрениями», но и над самим Хомяковым, над его душой.

«Кто знает, – вопрошает как бы в задумчивости о. Павел, – при беспристрастном свете объективной церковной оценки, на белоснежной одежде его религиозно-философских убеждений не выступят ли сомнительные пятна или, напротив, не окажется ли система Хомякова даже более безукоризненной, чем это обычно думают?» Очень характерно это соединение чисто научного критерия «объективности» с «церковной точкой зрения», превращающее ее в линзу микроскопа, но тут же приводится и другой критерий, евангельский: «По плодам их узнаете их». Каковы же плоды? Оказывается, что и «плоды хомяковского учения» так же двойственны, как и его тезисы. С одной стороны, «русская богословская мысль, в лице наиболее талантливых своих представителей, приняла так или иначе учение Хомякова <…> все свежее в богословии, так или иначе, преломляет хомяковские идеи», а с другой – эти же идеи «положила в основу свою и та мысль, о церковности которой свидетельствовать нет пока оснований» (например, анафематствованная мысль Л. Н. Толстого). Но доказывает ли то, что смоквы, которые срывают с одного и того же дерева, проходя мимо, и праведник, и нечестивец, только от того, что срываются обоими, вовсе уже и не смоквы? Вспомним, что и сатана «положил в основу» своих искушений Христа слова Писания. Перестала ли от этого Библия быть Священным Писанием?

«Хомяковские идеи оказались удобными для полемики с католицизмом, но при этом выступает и опасность такой полемики: вырывая плевелы католицизма, не рискует ли такая полемика вырвать из почвы и пшеницу Православия, хотя бы, например, своим отрицанием авторитета в Церкви, якобы не имеющегося в Православии, а вместе с ним, следовательно, и начала страха, начала власти и обязательности канонического строя?» Итак, Хомяков «вырывает пшеницу Православия», утверждая, что «Церковь не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос; ибо авторитет есть нечто для нас внешнее. Не авторитет, говорю я, а истина, и в то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его». Это-то для Флоренского, мыслителя с естественнонаучным складом ума, видимо, и есть «имманентизм»: гуманизм, человекоутверждение, человекобожие, иными словами, «антихристианство». Обратим внимание на позаимствованный у Достоевского термин «человекобожие», синонимичный народовольческой бесовщине, и дадим место негодованию о. Павла на «имманентиста», т. е. антихриста Хомякова: «…свободное самоутверждение человека – бытие, имманентное человеку, – проявляющееся в организации любви, для него дороже всего. Действительно, он – “великий альтруист”, как определяет его проф. Завитневич. Но и великий альтруист сам по себе ничуть не похож на Церковь, ибо Церковь полагает основу свою в том, что вне человечности, а для альтруизма, как и для всякого гуманизма, самой крепкой точкой опоры представляются внутренние, имманентные силы человека».

Замечательна эта поговорка о том, что «Церковь полагает основу свою в том, что вне человечности», выдающая самую суть той религиозной психологии и философии, основываясь на которых о. Павел нападает на Хомякова и которые так отвратительны Бердяеву. «Отец Флоренский, – замечает он, – явно вступает на путь Великого Инквизитора. “Мы не с тобой, а с ним, вот наша тайна!”. Тайна эта и есть отрицание религиозной свободы. Священническая ряса и смиренно опущенные вниз взоры не спасут от разоблачения этой антихристианской тайны. Он в глубине сердца своего отрекся от тайны Христа». Бердяев явно горячится: прозревать тайны сердца дано лишь Богу, но вслед за прот. Г. Флоровским нельзя не обратить внимания на то, что «опыт православной теодицеи», предпринятый о. Павлом, «строится как-то мимо Христа», что «образ Богочеловека какой-то неясной тенью теряется на заднем фоне». Похоже, что, в отличие от Хомякова, Христос для о. Павла именно авторитет, Которому повинуешься, но Которого не любишь. «Духа Христова, интимного чувства Христа нельзя найти ни в одной его строчке», – пишет о Флоренском Бердяев. Попытаемся разобраться, почему это происходит.

«Существо Православия, – провозглашает о. Павел, – есть онтологизм – приятие реальности от Бога, как данной, а не человеком творимой, – смирение и благодарение». Звучит весьма благочестиво, но как же быть с данной Адаму заповедью о возделывании сада? Не говорит ли она о том, что Богу угодно не только то, чтобы человек принимал данную от Бога реальность, но и творил ее? И как быть с той самой «церковной точкой зрения», от имени которой взялся судить Хомякова Флоренский? Например, святитель Григорий Палама, чье учение о божественных энергиях догматизировала Церковь, богоподобие человека видел в первую очередь именно в творчестве, именно этим даром, утверждал он, человек превосходит Ангелов. Кстати, подводя итог рассуждениям о христианском экзистенциализме Паламы, прот. Иоанн Мейендорф говорит, между прочим, и о «имманентизме» фессалоникийского архиепископа как о «имманентизме» самого Православия: «Мысль Паламы является торжественным утверждением имманентности Бога в истории и человеке»[992]. Но это мысль не одного Паламы, а, как соборно признано Церковью, богооткровенная мысль, с которой согласно все восточное христианство.

В принятии же реальности от Бога как данной, а не человеком творимой, нет вообще ничего специфически христианского: принимать, смиряться и благодарить способен и «иудей», и «эллин». Для такого принятия вовсе не нужен Богочеловек, не нужны Вифлеем, Голгофа и пустая гробница в саду Иосифа. Вообще, «принятие реальности от Бога данной» – с учетом того, что эта реальность, включающая и мир, и нас самих, непоправимо повреждена – есть путь, прямо противоположный христианскому пути спасения, которое начинается именно с неприятия реальности, ставшей в результате человеческого отречения от Бога реальностью разрыва с Ним и потому реальностью неизбежного греха, тления и смерти, с вопля о спасении как об избавлении от такой реальности и даровании реальности иной: «…нового неба и новой земли, на которых обитает правда». Но эта иная реальность спасения, данная человеку и созидаемая в нем Богом через Церковь, есть реальность-как-задание, иссякающая до полного исчезновения без поддельного и всецелого человеческого усилия, т. е. именно «человеком творимая». Царство Божие не только дано, но, по слову Евангелия, должно быть еще и взято как неприступная крепость; творимое в человеке Духом Святым, оно должно быть непрестанно творимо и самим человеком. Спасение есть богочеловеческое творчество, без которого «смирение и благодарение» – лишь фарисейский самообман.

Уничижение во имя «смирения» творческого человеческого начала, когда речь идет о человеке, «живущем в Церкви», как сказал Ю. Самарин о Хомякове, отрицание за верующим права говорить от сердца без оглядки на авторитеты происходит из неверия в то, что в сердце этом может пребывать Бог. Но это неверие не только в спасение, но и в Бога, который есть любовь, а, следовательно, и воспринят может быть лишь любовью, т. е. в высшей степени «имманентно». Будучи последовательным, Флоренский, как и иудейские богословы I века, должен обвинить в «имманентизме» и Христа, а в евангельском утверждении о том, что Царство Божие внутри нас есть (т. е. имманентно нам), видеть лишь соблазнительную ложь, фигуру речи, за которой не стоит никакой «объективной реальности». Да и можно ли по-настоящему уверовать в Богочеловека, когда не веришь в человека? Верно и обратное: нельзя поверить в человека как в абсолютную ценность, в царственное величие его призвания, не веруя во Христа.