Единство Церкви не ограничивается только живущими, в нем имеют свою часть и умершие, и те, кто еще только должен прийти в этот мир. Цепь любви связует потомков и предков, между живыми и усопшими протягиваются нити сердечной памяти, «взаимной молитвы», а «молитва истинная есть истинная любовь»[1220]. Отказ протестантизма от молитвы за умерших при таком понимании сущности Церкви видится как отказ от любви, как очередное отречение от духа соборности – ему же смерть не полагает границы и не диктует законы, ибо совершенная соборность есть та, в которой имеют часть все, вплоть до праотца Адама.
Социальная философия Хомякова тоже утверждается через «идею любви». Любовь предстает у него как высшая, совершенная норма общественности[1221]. Она проникает бытие человека на всех его уровнях – от семьи, этой первоначальной социальной ячейки, спаянной родственными, душевно-сердечными узами, до мира-общины, держащейся живым чувством братства всех ее членов, составляет основу существования христианского государства, построяемого на нравственном, доверительном, а не формально-принудительном, юридически-овнешненном начале власти[1222]. В славянофильской и почвенной мысли, у истоков которой стоит Хомяков, любовь одушевляет и взаимоотношения государств и народов, становится главным принципом христианской политики, противоположной «бентамовскому принципу утилитарности» в международных делах, этому «необходимому условию» секулярной, обезбоженной цивилизации, живущей принципом «войны всех против всех». Славянофилы, Тютчев и Достоевский рисовали образ нового христианского региона, создать который призваны славяно-православные народы вместе с Россией и который должен держаться именно принципом «единства любовью» (Тютчев), тем самым божественным принципом, который когда-то преп. Сергий Радонежский узрел в тайне Троицы и заповедовал своим современникам как путь к преодолению «страха пред ненавистной раздельностью мира»[1223] и самой этой раздельности как таковой. Наконец, в провидческой мечте Хомякова вставала картина того, как этот новый тип любовно-соборного бытия, это «другое, высшее единство, про которое говорит медь колоколов с сорока сороков московских», расширяется в перспективе истории на все человечество, обнимая собой уже «не один народ, не одно племя, но и всех далеких братий наших на юг, и на восток, и на запад»[1224].
Полагая любовь благодатной, спасительной силой, питающей органический рост религиозно-общественного организма, Хомяков был особенно внимателен к тому ее лику, который обретает она в «домашней святыне семьи»[1225]. Семейную любовь философ-славянофил знал не отвлеченно – известно его трепетное, благоговейное отношение к жене, Екатерине Михайловне Хомяковой (Языковой), и детям, рождение каждого из которых («нарастает семеечка») возбуждало в нем те чувства и понимания, что позднее будет испытывать герой Достоевского, присутствующий при родах жены: «Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает от рук человеческих; новая мысль и новая любовь, даже страшно… И нет ничего выше на свете!»[1226] Философия любви Хомякова рождалась в семье – и в этом не было ничего удивительного. В отношениях отечески-сыновних и братских видел он тот идеально-должный образец межчеловеческих связей, который в христианском социуме должен стать нормой для всех. Позднее Достоевский в подготовительных материалах к «Братьям Карамазовым» запишет: «Семейство как практическое начало любви»[1227], что духовно перекликается не только с философом родства Н. Ф. Федоровым, идеи которого повлияли на замысел итогового романа писателя, но и с Хомяковым, полагавшим, что «семья есть тот круг, в котором для людей обыкновенных, то есть почти для всего человечества, осуществляется, воспитывается и развивается истинная, человеческая любовь; тот круг, в котором она переходит из отвлеченного понятия и бессильного стремления в живое и действительное проявление»[1228].
Хомяков, Достоевский, Федоров – все они вынашивали мысль о семействе как ячейке соборности, той живоносной, спасительной клеточке, из которой разрастается организм всеобщего единения и братства, видели в любви родственной горнило «всечеловеческой любви»[1229]. «Семейство расширяется, вступают и неродные, заткалось начало нового организма»[1230] – это еще одна цитата из Достоевского, находящая себе соответствия в писаниях Хомякова. В статье «Опера Глинки “Жизнь за царя”», размышляя о крестьянском обычае принимать в свои семьи сирот, Хомяков придает этому обычаю высший, религиозный смысл, видит в нем начаток того, что позднее Федоров назовет «природнением чужих»: «Семья не заключается в одних пределах вещественного родства; она расширяется чувством любви и принимает в недра свои тех, которых судьба лишила естественного и родного покрова»[1231].
Семья для Хомякова – основа единства человечества не только в настоящем, но и в прошедшем и будущем. «Взаимная любовь родителей и детей представляет тип той высокой человеческой любви, которая в роде человеческом соединяет поколение с поколением»[1232]. Позднее, развивая мысль Хомякова, Федоров будет не раз повторять, что преодоление неродственности и розни между людьми, священное «восстановление родства» осуществляется через семью, укорененную в роде, расширяющуюся не только синхронно, но и диахронно, семью, в которой дело братотворения по отношению к ныне живущим сочетается с делом отцетворения по отношению к уже ушедшим в небытие, семью, просветляющую лучами любви и мир вокруг нее, и толщу прошедшего времени, сквозь которую проступает образ первой семьи человеческой, давшей жизнь всему роду людскому в неповторимом и щедром многообразии лиц, характеров, судеб.
Из благоговения Хомякова перед «святыней семейной» рождался и его идеал брачной, муже-женской любви. Основа этой любви – духовное и телесное целомудрие, святость которого была внушена юному мыслителю еще его матерью, взявшей с братьев Федора и Алексея обет «строго блюсти свою чистоту» до тех пор, пока они не изберут «свою единственную», с которой пойдут к алтарю[1233]. И в религиозно-философских, и в литературных статьях, и в публицистике Хомяков выступает апологетом незапятнанного супружества, требуя сохранения добрачной девственности не только от женщин, но и от мужчин, коим общество лицемерно разрешает всевозможные «слабости». Включаясь в обсуждение вопроса о женской эмансипации, мыслитель убежденно заявляет, что стремление женщин выйти из-под власти семейных норм и традиций во многом представляет собой крайнюю, болезненную реакцию на узаконенный разврат мужчин, протест против общества, которое «живет в явной лжи, на слове признавая какой-нибудь закон, а на деле бессовестно и сознательно нарушая его»[1234]. «Для общества, – подчеркивает Хомяков, – предстоит впереди выбор неизбежный: или расширение пределов дозволенного разврата на женщину, или подчинение мужчины строгости нравственного закона»[1235]. И самый вопрос о свободе любви переводит, движимый все той же высшей, религиозной логикой, в плоскость вопроса не о правах, а об обязанностях – перед врученным тебе Богом другим человеком, перед его жизнью, перед теми, кто является в мир в результате этого союза любви, наконец, перед собственной бессмертной душой, которая грязнится нарушением заповеди.
У философа-славянофила находим мы ту религиозно-философскую трактовку целомудрия, которая затем будет развиваться и углубляться у Федорова, Соловьева, Бердяева, Вышеславцева… Целомудрие – свойство неповрежденного естества человека, чаемого «тела духовного», избавленного от жала греха и смерти. Человеческая душа отвращается от разврата, движимая «непобедимым чувством внутренней красоты», «скрытою любовью к своей собственной чистоте душевной»[1236]. Уже здесь, на земле, в условиях эмпирического, падшего бытия, подвластного закону «смерти и временности» (Н. А. Бердяев) должен человек возращать и пестовать в себе свою будущую бессмертную природу, просветлять в себе тот образ Божий, который в вечности воссияет во всей его силе и славе. Духовно-телесному преображению личности служит подвиг монашества. Но тому же служит и освященный Церковью брак, «святое соединение мужа и жены для образования семьи», «дар таинственный, налагающий на приемлющих его высокую обязанность взаимной любви и духовную святость», служащий облечению «грешного и вещественного» «в праведность и чистоту»[1237].
Религиозный смысл брака для Хомякова – возрастание брачующихся в духе и истине, «полнейшее осуществление высшего закона любви, принимающей чужую человеческую личность не средством наслаждения, а целию полнейшей нравственной жизни»[1238]. Как позднее выразится философ XX века А. К. Горский, многому наследовавший в философии любви Хомякова, Федорова, Соловьева: «Во всяком браке <…> оба его члена должны являться друг для друга иконами, т. е. путями восхождения к первообразу, а не тормозами