А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 1 — страница 128 из 154

[1258].

В настойчивом стремлении Хомякова запечатлеть облик умершей жены не было и тени маловерия. Напротив, мыслитель-славянофил демонстрировал те глубины христианского чувства и задания, к пониманию которых русская религиозно-философская мысль придет лишь во второй половине XIX и начале XX века, выдвинув идеал богочеловечества, активного христианства, соработничества Бога и человека в деле спасения мира. Даст она и высшее утверждение религиозного смысла любви. Ибо любовь, деятельная любовь по самому своему существу, не может только смиряться, ждать и молиться. Она должна действовать и содействовать, идти навстречу Творцу в приближении светлого дня воскресения, когда все восстанут и все обрящут друг друга. Художество Хомякова, перекликавшееся через толщу эпох и времен с искусством фаюмского, погребального портрета, и было тем самым содействием сознающего, чувствующего существа Богу, Который не создал смерти и желает спасения всем. Тут философ-художник не просто молился за упокоение души рабы Божией Екатерины в селениях праведных. Здесь он, пусть мысленно, возвращал плоть тому, что уже не существовало, вызывал из небытия тающий облик умершей, не давая ему раствориться, исчезнуть во всеуносящем потоке забвенья.

Да, по мере того, как похороны Катеньки отдалялись во времени, боль утраты становилась слабее, к Хомякову приходило успокоение. Он справляется с собственным сердцем, все сильнее укрепляется в понимании, что нынешний эмпирический мир не может дать смертному полного и абсолютного счастья. А подчас с его пера срываются строки, которых никогда не понял и не принял бы тот же Тютчев, дважды переживший кончину своей половинки – сначала с первой женой Элеонорой, потом – с Еленой Денисьевой:

Не угодно Богу было, что я бы порадовался Катенькиной радости при таких занятиях моих, а как бы от души радовалась она! Но при ней сделал ли бы я это? Так жить было весело! И первую-то книжечку я написал в тот год, как ее не стало и когда мысль моя приняла более серьезное направление. Милая моя! Она ничем не дорожила, кроме серьезного; и все это в ней соединялось с самым детским весельем. Нечего сказать, ей подобную не вдруг кто сыщет. А как вспомнишь, так, кажется, что ей и следовало умереть рано: она, право, чуть-чуть земли касалась, хотя редко кто умел так глубоко, как она, наслаждаться истинно хорошим на земле, и вот, в октябре миновало ни мало, ни много тысяча дней после ее кончины. Вспомнишь, «и тысяча лет яко день един».[1259]

Такая вот терапия души: хорошо что умерла рано, ибо была не от мира сего. И даже его труд богословский, невозможный при прежнем счастии и веселости, выступает как оправдание этой безвременной смерти. Открывается промысел там, где ранее и помыслить нельзя было промысла: не сам ли Хомяков, повторяющий теперь: «Воля Божия, и воля Божия всегда к благу»[1260], так настойчиво предупреждал верующих своих современников от соблазна видеть промысел в каждом земном происшествии, призывая их не смешивать с Богом слепые случайности[1261].

И все же, несмотря на конечную примиренность с утратой, несмотря на цитации из «Псалтири»: «Дни наши семьдесят лет, аще же в силах, восемьдесят лет», – последнее слово Хомякова в его истории любви было другим. Кульминационной точкой этой истории, апофеозом верующей, благодарящей любви философа-славянофила стало стихотворение «Воскресение Лазаря», написанное осенью 1852 года, когда «в сонном видении» Хомякову явилась Китти и сказала: «Не унывай!»[1262]:

О Царь и Бог мой! Слово силы

Во время оно ты сказал,

И сокрушен был плен могилы,

И Лазарь ожил и восстал.

Молю, да слово силы грянет,

Да скажешь «встань!» душе моей,

И мертвая из гроба встанет

И выйдет в свет Твоих лучей!

И оживет, и величавый

Ее хвалы раздастся глас

Тебе – сиянью Отчей славы,

Тебе – умершему за нас.

«И мертвая из гроба встанет / И выйдет в свет Твоих лучей!» – Хомяков говорит здесь о своей унывающей и скорбной душе, жаждет избавления из-под власти отчаяния и сомнений, уповает на духовное преображение. Но этим очевидным, лежащим на поверхности смыслом не исчерпывается содержание стихотворения. Достаточно вспомнить, как характеризовал его сам Хомяков: «Первое, мною написанное после смерти той, которая так радовалась всегда, когда мне удастся что-нибудь написать, и которая первая слушала мои стихи и обыкновенно помнила их наизусть»[1263], – и за образом взыскующей исцеленья души встанет видение той, что уже завершила свой путь на земле и теперь чает грядущего «воскресения мертвых и жизни будущего века». А ведь именно это чаяние и есть предельное чаяние религиозной любви, ее конечная цель и высшее оправдание.

В. И. ЖулайИдея любви в этико-социальном учении А. С. Хомякова

В канун столетнего юбилея Алексея Степановича Хомякова, в самом начале ХХ века вышла в свет книга Л. Владимирова «А. С. Хомяков и его этико-социальное учение», в которой был подведен «общий итог заветов А. С. Хомякова русской земле: “Вырабатывать, путем веры и последовательного развития исторических начал народной жизни, такой духовный склад у человеческой личности, при котором живая единичная совесть была бы самою надежною охраною исполнения этических, а, следовательно, и всех гражданских обязанностей”»[1264].

Как замечает Л. Владимиров, подобная единичная совесть, задачу развития которой ставил А. С. Хомяков, не мыслима без коллективного не нее влияния, а обычная коллективная совесть получает свое единство от соглашения или компромисса, которое может исходить не из этических соображений, а напротив, преследуя эгоистические цели. Поэтому в отличие от понятия коллективной совести А. С. Хомяков вводит новое понятие – соборной совести, которое исходит из евангельской любви: «Соборная совесть <…> совесть людей, объединенных во единую, народную совесть, одним чувством, созданным верою. Но здесь не имеется в виду ни фанатизма, ни искажений, основанных на кривых толкованиях. Здесь имеется в виду исключительно чувство, вызываемое евангельскою любовью к ближнему <…> Любовь к ближнему не есть только высший догмат разума, но и правило, превращающееся в чувство. И когда такое чувство одушевляет множество людей, то оно объединяет их совести и превращает эти совести в одну соборную, то есть единую по возвышенному чувству»[1265].

Сопрягая единичную и соборную совесть с личным и приобретенным характером человека, Л. Владимиров замечает, что приобретенный характер, который вырабатывается в течение жизни под влиянием воспитания, бытующих нравов, различных верований и убеждений, может покорить себе личный врожденный характер, которому свойственны инстинкты и чувства. При этом личный характер, хотя никогда не изменяется, но может быть направлен в другое русло: «Энергия, которая при одних условиях употреблена была бы на цели корыстные, может уйти на деятельную любовь к ближнему»[1266]. Условия, необходимые для этого, по мнению Л. Владимирова, заключаются в следующем: «<…> чтобы выработать такой духовный склад, нужны чистое христианство в церкви, морализованное право в государстве и сущая правда в общественной жизни»[1267]. Эти три главных требования он полагал как этическую задачу ХХ века, добавим от себя, как оказалось, невозможную задачу. Очень часто осуществление трудноисполнимых задач переносилось на будущее. Но такой подход лишь подчеркивает сложность ставящейся проблемы. Выполнение трех условий, которые формулирует Владимиров для свершения ставящейся задачи, возможно только в единичных случаях, в масштабах общества они приобретают утопический характер, который в общем был очень характерным для русской философии XIX века. Следуя заветам А. С. Хомякова, Л. Владимиров также возлагал свои надежды на христианство – религию, которая нацелена на будущее: «…этический склад личности есть, в сущности, христианский характер, потому что христианство собственно только и выдвинуло на первый план внутреннюю жизнь человека до такой степени, что каждый человек представляет собой целый отдельный мир»[1268]. Гуманизм ХХ века со всеми своими противоречиями, которые он породил, возвысив человека на небывалую до того высоту, с такой же силой сбросил его вниз.

Выводя идею развития личности из христианства, Алексей Хомяков связывал ее с христианскими заветами любви и теми духовными дарами, которые возможно приобрести только в любви: «Всякая искренняя, самозабывающая себя любовь, – говорит он, – есть приобретение, и чем шире ее область, чем полнее она выносит человека из его пределов, тем богаче становится он внутри себя»[1269]. Говоря о христианской любви, А. С. Хомяков употребляет слово закон: «<…> закон любви взаимной проникал или мог проникать все отношения людей друг к другу: по крайней мере, они не признавали никакого закона, противного ему, хотя часто увлекались страстями или выгодами личными на пути превратные, а иногда преступные. Русской земле была чужда идея какой бы то ни было отвлеченной правды, не истекающей из правды христианской, или идея правды, противоречащая чувству любви»[1270]. В этом законе, который достигается только с помощью любви, по мнению А. С. Хомякова, раскрывается полнота жизни: «Полнота и совершенство есть сам закон, но человеку возможно только стремление без достижения. Стремясь выступить из своих пределов (ибо в нем присущ закон духа, который есть всецелая полнота), он встречает подобные ему, частные же явления, и ими же пополняет свою собственную ограниченность, но это пополнение не возможно, покуда они ему внешни. Он должен их усвоить, не перенося их в себя (что опять не возможно, потому что власть он имеет только над собой), а переносясь в них нравственною силою искренней любви… В жертве, в самозабвении находит он переизбыток расширяющейся жизни, и в этом преизбытке сам светлеет, торжествует и радуется»