сли преемство мысли и культуры вообще есть для славянофильства один из основных признаков подлинной культуры, то преемство самого славянофильства не может не быть в этом понимании жизни непременным требованием, почти критерием истинности. Живое предание славянофильства явилось нам в лице Феодора Дмитриевича. Из его рук мы, внуки, получали нить, связующую с славянофилами-дедами, с славянофильством золотого века[459].
Но, как писал Николай Арсеньев, «главной вдохновляющей силой Общества» был Владимир Александрович Кожевников. По словам Арсеньева, Кожевников был одним из самых выдающихся ученых, с которым я вообще имел дело в своей жизни, человеком огромных знаний, сильной и пытливой научной мысли, талантливым, глубоко самостоятельным исследователем, прямо поражающем ширью своего захвата и из ряда вон выходящей эрудицией – не той, которой довольствуются заурядные ученые, а более вглубь идущей, основанной на умении пытливо искать и находить все новые и новые данные, характеризующие предмет или данную эпоху. <…> Он был серьезным специалистом в самых различных областях, как, например, в области истории религий, которая была особенно близка его сердцу. Еще в юности он написал серьезнейшее исследование, основанное на самостоятельном изучении первоисточников, о религиозной жизни римского общества во II и III веках нашей эры; под старость он написал огромный двухтомный труд «Буддизм и христианство». Все более или менее значительные исследования и монографии из этой обширной области были ему хорошо знакомы, особенно все, что касается эпохи эллинизма и религиозной истории Индии, а также религиозной жизни и всей духовной культуры Средних веков. Далее, он был выдающимся специалистом по истории итальянского Возрождения.
Огромное исследование по культуре Ренессанса, и особенно по истории его эстетических идеалов, лежало у него готовым в 14 рукописных томах, но так и осталось ненапечатанным. Он был также большим знатоком идейных и философских течений XVIII века, в особенности тех, которые шли вразрез с господствующим в этом веке рационализмом. Им было напечатано обширное, исследование (в 700 убористых печатных страниц) о «Философии чувства и веры» Фрица Якоби. Но чтобы верно воспроизвести тот философский задний фон эпохи, против которого восставала философия Якоби, он не ограничился ссылками на руководящих философов или на исследования и монографии, характеризующие то время. Он сам по первоисточникам проделал интересную, хотя и неблагодарную работу – восстановить «философское лицо» эпохи по ее средним представителям, по всем тем многочисленным популярным философам-рационалистам, главным образом вольфианского направления, которые читали в многочисленных тогдашних германских университетах. Но Кожевников эту работу проделал и начертил яркую картину идей эпохи, той и идейной мещанской мелкоты и умственного бескровия, против которого боролся Якоби.
Кожевников был крупным богословом, знатоком истории древней церкви и трудов святых отцов; он особенно хорошо знал мистико-аскетическое богословие не только великих учителей восточной церкви, но и мистиков христианского Запада, занимался сравнительным изучением аскетических идеалов и написал небольшую, но чрезвычайно ценную и насыщенную знанием книжку об истории христианского аскетизма.
Зимой 1913 года М. А. Новоселов, Ф. Д. Самарин и В. А. Кожевников Советом Московской духовной академии избраны и Святейшим Синодом утверждены в звании почетных членов МДА. Представления к избранию написаны о. Павлом Флоренским (о М. А. Новоселове и В. А. Кожевникове) и Ф. К. Андреевым (о Ф. Д. Самарине)[460]. Эти избрания были, в том числе, свидетельством и заслуг Общества. Ф. Д. Самарин в письме о. Павлу Флоренскому в 1913 году сообщал: «Я вполне сознаю, что не имею никаких прав на это почетное звание и обязан избранием лишь имени, которое ношу, и благосклонному отношению ко мне преосвященного Феодора, а также, может быть, моему скромному участию в Новоселовском кружке, которому хотели оказать внимание»[461]. В целом же избрание было свидетельством высоких заслуг членов Общества перед Церковью Православной: «Этим избранием совет Моск. Дух. Академии заявил, что он ценит и ставит высоко заслуги указанных работников на поле церковном»[462].
Дружеское единение Общества было воплощением идеи соборности и подобно духовному родству первоначальных славянофилов. Об этом можно судить по письму о. Павла Флоренского к В. В. Розанову от 7 июня 1913 года:
Конечно, московская «церковная дружба» есть лучшее, что есть у Нас, и в дружбе это полная coincidentia oppositorum. Все свободны, и все связаны; все по-своему, и все – «как другие». Вы пишете о «новом» в богословии, что внесено нами, но к перечисленным Вами лицам не забудьте добавить Новоселова и Булгакова, Самарина и др., не выступающих в литературе, но мыслящих оригинально и соучаствующих в общей работе разговорами, советами, дружбой, книгами и т. п. Весь смысл московского движения в том, что для нас смысл жизни вовсе не в литературном запечатлении своих воззрений, а в непосредственности личных связей. Мы не пишем, а говорим, и даже не говорим, а скорее общаемся. Мы переписываем, беседуем, пьем чай; Новоселов ради одной запятой в корректуре приезжает посоветоваться в Посад или вызывает к себе в Москву. Но это не Флоберовские запятые, да удивляется им потомство, а искание поводов к общению. Вас удивляет отсутствие зависти. Но ведь у нас друг к другу не может быть зависти, ибо почти все работается сообща и лишь небольшая часть работы в том или другом случае падает на того или другого. Дело другого, скажем Новоселова, Булгакова, Андреева, Цветкова и т. д. и т. д., для меня и для каждого из нас – не чужое дело, не дело соперника, которое «чем хуже – тем лучше», а мое дело, отчасти и мое. В совершенстве его заинтересованы все, как и успех относят часто и к себе. Поэтому естественно, что каждому хочется вплести в это гнездо хоть одну и свою соломинку, исправить хоть одну ошибку в корректуре или чем-нибудь помочь. В сущности фамилии «Новоселов», «Флоренский», «Булгаков» и т. д., на этих трудах надписываемые, означают не собственника, а скорее стиль, сорт, вкус работы.
«Новоселов» – это значит, что работа выполняется в стиле Новоселова, т. е. в стиле «строгого Православия», немного монастырского уклада; «Булгаков» – значит в профессорском стиле, более для внешних, апологетического значения и т. д. Вы нередко удивлялись, как я мало работаю, т. е. выпускаю в свет. А между тем я ведь сижу целый день. Но время уходит на корректуру одному, исправление перевода другому, подыскание справок третьему, обширное письмо четвертому, разговор – с пятым, выслушание какой-нибудь статьи или плана работы шестому и т. д.[463]
Мысль о соборном поиске истины, в котором отступает на задний план личное начало, о. Павел Флоренский развил в своем выступлении на заседании «Братства Святителей московских» 1 декабря 1916 года, посвященном памяти Ф. Д. Самарина:
Современная литература изобилует, как известно, плагиатами, выдаванием чужого за свое. Но в древней письменности было распространено явление обратное – псевдоэпиграфы, когда свое выдавали за чужое. Мне думается, что если понятия плагиата и псевдоэпиграфа расширить и разуметь их не как законченные дела, а как деятельности и как стремления, то любое литературное произведение можно причислить к одному из этих двух родов: все, что не псевдоэпиграф, – то плагиат. И, переходя от произведений к их творцам и далее к людям вообще, можно сказать, что в смысле стремлений есть люди-плагиаты и есть люди-псевдоэпиграфы.
Там, где средоточием внимания бывает «я», правда неизбежно делается одним из средств к процветанию «я», одним из его украшений. Важно не то, что нечто – истина, а то, что оно – моя истина. Если ударение поставлено на моя, то дальше неизбежно и стремление выдавать всякую истину за свою.
Совсем наоборот бывает при сосредоточении внимания на правде. Если ударение и поставлено именно на ней, то делается мало интересным, чья это правда; а далее, при углубляющемся сознании, что правда не может быть чьей-нибудь, а что познается она – сознанием соборным, чувство собственности в отношении к правде замолкает. Так возникает псевдоэпиграф, т. е. условное отнесение познания к любому лицу, только не к себе; так возникает и нравственная спутница псевдоэпиграфа – скромность[464].
Эти идеи способны помочь по-новому взглянуть на индивидуальное творчество членов Общества.
В обширном научном наследии Кожевникова особое место занимает книга «Н. Ф. Федоров. Опыт изложения его учения по изданным и неизданным произведениям, переписке и личным беседам» (M., 1908). Этот труд, в котором Кожевников, по мнению С. Н. Булгакова, настолько сумел с Федоровым «слиться и заслониться его тению, что поистине не знаешь, где кончается один и начинается другой…» Однако стиль Кожевникова заметно отличается от стиля Федорова. Его книга до сих пор является самым авторитетным и надежным источником для знакомства с личностью и идеями оригинального русского мыслителя. «До сих пор меня отвлекала довольно упорная работа над окончанием моей книги об учении Ник. Фед. Федорова: для укрепления его мыслей об активном мировоззрении и об управлении природою пришлось делать экскурсы в область новейших естественно-исторических и даже математических теорий, и эта ответственная работа потребовала немалого напряжения мысли и некоторой подготовки в соответствующей литературе»[465].
Одним из порождений пессимистического настроения последних десятилетий надо признать учение о преступной толпе, точнее – о понижающем и развращающем влиянии, которое оказывает на нравственное достоинство человеческой личности ее общение с народною массой, с толпою и самое настроение толпы.