«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Мф. 5, 8), – говорит Христос. «Возлюбленные, – восклицает апостол Иоанн Богослов, – будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (I Ин. 4, 7–8). Если вспомнить, что Бог, по христианскому учению, есть Истина, то становится особенно понятным смысл приведенных слов. Апостол Павел прямо утверждает: «Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает так, как должно знать. Но кто любит Бога, тому дано знание от Него» (I Кор. 8, 2–3). Эта мысль о первостепенной значимости любви в деле познания пронизывает все учение Церкви. Поэтому не новую, но очень древнюю и лишь основательно забытую истину напоминает Хомяков, формулируя основной закон познания в Церкви: «Познание Божественных истин дано взаимной любви христиан и не имеет другого блюстителя, кроме этой любви» (143). Насколько безусловен этот закон в отношении богопознания, настолько же он верен и во всех других сферах познавательной деятельности человека. Сейчас мы особенно отчетливо это видим на глобальных результатах развития научно-технической мысли, предавшей полному забвению закон любви.
В связи с этим Хомяков подчеркивает глубокое различие в понимании на Востоке и Западе самой веры как познавательной функции. Он утверждает, что «вера есть начало, по самому существу своему нравственное; нравственное же начало, которое бы не заключало в себе стремления к обнаружению, обличило бы тем самым свое бессилие, точнее – свое ничтожество, свое небытие» (118). Хомяков не согласен с тем, что рассудочное признание христианских истин без исполнения заповедей открывает человеку Бога. Для него такая вера не имеет ничего общего с действительной верой, она есть лишь «веренье», а не православная вера. «Грубый, – говорит он, – и ограниченный разум, ослепленный порочностью развращенной воли, не видит и не может видеть Бога. – Он Богу внешен как зло, которому он рабствует. Его веренье есть не более, как логическое мнение, и никогда не сможет стать верою, хотя нередко и присваивает себе ее название. Веренье превращается в веру и становится внутренним движением к Самому Богу только через святость, по благодати животворящего Духа, источника святости» (173). «Вера не то, что верование (т. е. веренье. – А. О.), – пишет он в другом месте, – или убеждение логическое, основанное на выводах, а гораздо более. Она не есть акт одной познавательной способности, отрешенной от других… Вера не только мыслится или чувствуется, но, так сказать, и мыслится и чувствуется вместе; словом – она не одно познание, но и познание, и жизнь» (73). Поэтому Хомяков пишет даже так: «Многие спасались (например, некоторые мученики), не приобщившись ни одному из таинств Церкви (даже крещению), но никто не спасается, не приобщившись внутренней святости церковной, ее вере, надежде и любви» (44).
Этот духовный критерий открывает ему и основную причину раскола 1054 года и всех догматических уклонений западных конфессий. Хомяков не сомневается в том, что отпадение Рима от Церкви Восточной было обусловлено утратой им любви, и как следствие этого – чувством местной гордости, презрением к восточным братьям, к решениям Соборов Вселенской Церкви. Вот как он объясняет, «в чем существенно состоит западный раскол, или, точнее сказать, западная ересь против догмата церковного единства» (97): «Западный раскол есть произвольное <…> отлучение всего Востока, захват монополии Божественного вдохновения – словом, нравственное братоубийство. Таков смысл великой ереси против Вселенской Церкви – ереси, отнимающей у веры ее нравственную основу и потому самому делающей веру невозможною» (93), ибо «частное мнение личное или областное (это все равно), присвоившее себе в области Вселенской Церкви право на самостоятельное решение догматического вопроса, заключало в себе постановку и узаконение протестантства, то есть свободы исследования, оторванного от живого предания о единстве, основанном на взаимной любви. Итак, романизм, в самый момент своего происхождения, заявил себя протестантством <…> Право решения догматических вопросов внезапно как бы переставилось. Прежде оно составляло принадлежность целой вселенской Церкви; отныне оно присвоилось Церкви областной» (65).
Все это постепенно привело к прогрессирующему развитию рационализма во всех сферах жизни и полному обмирщению христианства на Западе. «Вера, – говорит Хомяков, – отвергая свою нравственную основу, сходит на почву рационализма; тем самым она ему сдается и не сегодня, так завтра должна пасть под его ударами; таково неизбежное последствие самоотрицания в принципе. В этой формуле – вся история религии на Западе. Начало ее – протестантство римское; продолжение – протестантство немецкое» (207). «Я сказал, – пишет он в другом месте, – что непогрешимость в догмате, т. е. познание истины, имеет основанием в Церкви “святость взаимной любви во Христе” и что этим учением устраняется самая возможность рационализма, так как ясность разумения поставляется в зависимость от закона нравственного. Порвав эту связь, западный раскол воцарил рационализм и протестантское безразличие» (103).
Этот рационализм, по мысли Хомякова, должен привести общество к неизбежному финалу – полному безверию и материализму. «Один разум, отрешенный от святости, был бы слеп, как сама материя», – писал Хомяков (70). Он прямо заявлял: «Окончательное торжество религиозного скептицизма еще не наступило; но и в настоящее время можно утвердительно сказать о Западной Европе, что у нее нет никакой религии, хотя она не смеет еще признаться в этом себе самой» (130–131).
Интересен взгляд Хомякова на такой серьезный и непростой вопрос, как христианское единство. Утверждая, что отделение Рима от Вселенской Церкви произошло не в силу каких-либо частных заблуждений, возникших на Западе, а по причине гордости, толкнувшей Рим совершить тяжкое преступление против Церкви – изменить Символ веры, Хомяков и основное препятствие к воссоединению видит в той же нравственной сфере. «Я уверен, – пишет он, – в справедливости того мнения, что важнейшее препятствие к единению заключается не в тех различиях, которые бросаются в глаза, т. е. не в формальной стороне учений (как вообще предполагают богословы), но в духе, господствующем в западных Церквах, в их страстях, привычках и предрассудках <…> в том чувстве самолюбия, которое не допускает сознания прежних заблуждений». Поэтому Хомяков призывает западных христиан «совершить нравственный подвиг: вырваться из рационализма, осудить отлучение, произнесенное на восточных братьев, отвергнуть все последующие решения, истекшие из этой неправды <…> восстановить в своей душе единство Церкви <…> и себя в ее единстве» (94). «Осудить преступление, содеянное заблуждением ваших отцов против невинных братьев, – говорит он, – вот единственное условие, могущее возвратить вам Божественную истину и спасти от неизбежного разложения всю вашу духовную жизнь» (147). «Ужели, – восклицает Хомяков, – так трудно совершить акт простой справедливости? Признать, что, по долгу совести, вы должны повиниться перед оскорбленными вами братьями и сказать им: “Братья, мы согрешили против вас, но примите нас снова, как братьев возлюбленных”, – признать этот долг и выполнить его, – ужели это так трудно, так невозможно?» (147).
Как бы предвидя характер и основные тенденции экуменического движения ХХ века, стремящегося во что бы то ни стало достичь видимого единства всех христиан, Хомяков предупреждает: «Церковь не может быть гармонией разногласий, она не арифметический итог православных, латинян и протестантов. Церковь – ничто, если не представляет полной внутренней гармонии веры с внешним согласием наружного ее проявления (несмотря на местные различия в обрядах» (279). Церковное единство, говорит он, «есть не иное что, как согласие личных свобод» (198).
Хомяков, конечно, видел глубину пропасти, которая пролегла за века разделений между христианами Востока и Запада, и в то же время он исполнен веры в то, что Божья правда восторжествует и что неистребимое у человека чувство истины победит заблуждение. Он оптимист. И потому верит: «Бог во время, Им определенное, приведет снова европейские племена в лоно Церкви» (207).
Замечательно суждение Хомякова по вопросу спасения не только тех, которые не являются православными, но и вообще всех людей: «Сокровенные связи, соединяющие земную Церковь с остальным человечеством, нам не открыты; поэтому мы не имеем ни права, ни желания предполагать строгое осуждение всех, пребывающих вне видимой Церкви, тем более, что такое предположение противоречило бы Божественному милосердию». В своей основополагающей богословской работе «Церковь одна» он пишет: «Церковь <…> творит и ведает только в своих пределах, не судя остальному человечеству (по словам апостола Павла к коринфянам) и только признавая отлученными, т. е. не принадлежащими ей, тех, которые от нее сами отлучаются. Остальное же человечество, или чуждое Церкви, или связанное с ней узами, которые Бог не изволил ей открыть, предоставляет она суду великого дня <…> над не слышавшими ее призыва не произносить приговора, зная повеление своего Спасителя и Главы: “ Íе судить чужому рабу”».
С. А. НижниковВера в творчестве А. С. Хомякова
И. В. Киреевский писал в 1830 году: «Нам необходима философия, все развитие нашего ума требует ее… Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного бытия»[689]. Рождение славянофильской идеологии можно рассматривать как явление, имеющее общенациональное значение. Н. А. Бердяев писал по этому поводу: «Славянофильство – первая попытка нашего самосознания, первая самостоятельная у нас идеология. Тысячелетие продолжалось русское бытие, но русское самосознание начинается с того лишь времени, когда Иван Киреевский и Алексей Хомяков с дерзновением поставили вопрос о том, что такое Россия, в чем ее сущность, ее призвание и место в мире»