Говоря о пантеизме Хомякова, обычно ссылаются на два его стихотворения 1827 года: «Желание» и «Молодость». В первом из них выражено желание поэта раствориться в природе. Подобное стремление Тютчева погрузиться душой в природную жизнь интерпретируется обычно как проявление его атеизма, пантеизма, язычества, однако это не состояние язычника, но именно искушение христианина: жажда покоя, угашения личного сознания и растворения в мире связана с усталостью души от бед и страданий – природа же сулит мнимое успокоение. У Хомякова в юные годы желание слиться с каждым проявлением бытия созвучно с ликующей радостью молодости, с бесконечной любовью к каждой сущности мира. Бытие в этом стихотворении представлено иерархически (как и в пушкинском «Пророке»), и все его сферы близки душе поэта, все в мире вызывает его восторженную любовь: небо, солнце и звезды, глубина моря – верхняя и нижняя сферы; тучи, туман, холмы, птицы и цветы – в дольнем мире; светлые земные лики («жизнь и радость») и грозные стихии («громы, вихри, непогоды»). Радость переживания жизни природы высказана в этом стихотворении, может быть, излишне, по-юношески восторженно:
Хотел бы я разлиться в мире;
Хотел бы с солнцем в небе течь,
Звездою в сумрачном эфире
Ночной светильник свой зажечь.
Хотел бы зыбию стеклянной
Играть в бездонной глубине.
Сходство с «Пророком» Пушкина, написанным почти в то же время, что и «Желание», лишь в воссоздании разных сфер мироздания и, конечно, фрагментарно. У Хомякова эмоции, пусть яркие и страстные, замкнутые в мире тварной природы, не выходят за ее пределы, в горние выси, как у Пушкина, и желание перевоплощения в каждую сущность бытия ничем иным не мотивировано, кроме чистого восторга души.
Стихотворение Хомякова «Молодость» предельно экстатично, оно своего рода гимн радости двадцатитрехлетнего поэта (Тютчев в те же годы переводит «К радости» Шиллера). Говоря словами Тютчева, в нем «избыток жизни». Эта избыточная, страстная жизненность – характерная черта молодости. Во всем «вечное боренье, / Пламенная жизнь». Достаточно перечисления явлений мира, чтобы воспеть Божию хвалу, само по себе называние всего сотворенного – источник возвышенной поэзии. Однако неудачным в этом стихотворении является композиционное кольцо, обращение к Небу, которым начинается и завершается стихотворение, с его неумеренным титанизмом: «Небо, дай мне длани / Мощного титана». Это действительно вызывает улыбку, поэтому Нестор Котляревский, безусловно симпатизировавший поэту, написал не без иронии: «“Длани мощного титана” простирал тогда Хомяков к небу и “хотел схватить природу в пламенных объятьях” <…> чтобы отозвалась она юной любовью на желание этого сердца – пантеистически расширенного (“Молодость”). Но к таким бурным стремлениям и порывам душа поэта была расположена лишь в исключительных случаях»[432]. Об этом же стихотворении советский исследователь скажет менее точно, хотя и обратит внимание на пантеизм: «В нем звучит традиционная для пантеистической лирики тема единства человека с природой»[433]. Хомяков, конечно, не был пантеистом. Создавая это стихотворение, он вкладывал в него выспренний, лишенный трезвости восторг перед природой, который отчасти навеян духом времени и который, впрочем, позже навсегда уйдет из лирики поэта. Уже следующий 1828 год будет ознаменован стихотворением «Степи» с христианским отношением к тварному миру, исполненным глубокого чувства к природе как к Божию творению.
Е. А. Маймин, а вслед за ним Б. Ф. Егоров выявляют у Хомякова и Тютчева особый тип стихотворений, которые «и по тематике, и по особенностям композиции принадлежат к типу “пантеистических” стихов», основанных «на параллелизме явлений природы и явлений из жизни человека и человечества»[434]. Почему, собственно, двухчастные композиции свидетельствуют о пантеизме? Сравнения природного и человеческого характерны для Библии и для святоотеческой литературы. Такие сопоставления, как жизнь – море, дым, прах, трава увядшая, пустыня, степь, взяты из Библии и развиты святыми отцами[435], а также поэтами, опирающимися на традицию.
На основании сопоставления явления природного с душой человека стихотворение «Заря», например, причисляется к «пантеистическим».
Заря! Тебе подобны мы, —
Смешенье пламени и хлада,
Смешение небес и ада,
Слияние лучей и тьмы.
Е. А. Маймин видит здесь мысль Шеллинга о человеке: «в нем – оба сосредоточия: и крайняя глубь бездны и высший предел неба»[436]. Подобные несообразности вытекают из несовпадения духовных позиций исследователя и поэта, а возможно, и из простого незнания литературоведом святоотеческих представлений о природе человека. Идея изначальной двойственности человеческой природы (божественное и плотское), усугубленной после грехопадения (свет и тьма), является основополагающей в христианской концепции человека. Она может представляться шеллингианской по происхождению, но Шеллинг берет эту идею, конечно, из христианской традиции. В мысли Хомякова о том, что Бог поставил зарю между ночью и днем и что, подобно тому, смешение небес и ада – свойство человеческой природы[437], нет решительно ничего ни пантеистического, ни романтического, ни специфически шеллингианского.
В идее из святоотеческого круга мыслей о человеке поэт акцентирует особенные, близкие именно ему оттенки мысли. Характерно само описание зари в первом четверостишии: Бог «поставил» зарю как границу дня и ночи, Он «облек» ее пурпурным огнем, «дал в сопутницы» денницу. Речь идет не только о премудром устройстве мира, но о его украшенности: день и ночь разделяются – и здесь ощутима интонация восхищения – пурпурным огнем, прекрасным небесным горением. Это дивное украшение мира есть Божий дар, которого могло и не быть, так же как, по мысли святых отцов, и самого мира. Заря украшена и сиянием денницы, утренней звезды. У Даля денница: слово женского рода (как у поэта: денница – сопутница) – это утренняя заря, рассвет, брезг, светанье, а также утренняя звезда, зорница; мужского рода – падший ангел. Не стоит искать здесь какую бы то ни было демонологию – поэт говорит именно о сияющей звезде, спутнице зари.
Далее выражена мысль о соотнесенности зари и человеческой души: в человеке не только две природы, божественная и падшая, не просто добро и зло, но – небеса и ад. Здесь не державинское «и червь, и Бог», не тютчевское «царь земли прирос к земле», не противопоставление ничтожества и величия, а заостренность двух онтологических полюсов и их смешение (слово повторено дважды) и слияние в человеке: лишь в человеке беспорядочно и неразличимо смешиваются и сливаются пламя – небеса – лучи и хлад – ад – тьма. Фон для этого печального размышления – тихо догорающая заря, причем в ней самой пламя и хлад соединяются без смешения (это слово относится лишь к человеку), она именно отграничивает свет от тьмы. Мир устроен, как вытекает из уподобления поэта, более совершенным, чем человек, в котором нет разграничения света и тьмы. Действительно, в контексте христианского миропонимания человек сам допускает в себя зло и утрачивает способность различения духов, природа же искажается вместе с человеком, но зла в себя по своей воле не принимает. Таков особенный оттенок хомяковской концепции человека в этом стихотворении.
Что касается стихотворений о природе в целом, их у поэта не так уж много. Кроме двух отмеченных («Желание» и «Молодость»), одно стихотворение посвящено южной природе («Изола белла», 1831), другое – северной зиме, фрагмент которой – воспоминание о южных красотах («Зима», 1830), третье – лету и грозе («Помнишь, по стезе нагорной…», 1859). Все остальные пейзажи у Хомякова – звездные ночи. В тварном мире поэт выделяет именно то, что связывает землю с миром горним.
Как для Тютчева, звезды – то, что осталось от первых дней творения, так и у Хомякова в стихотворении «Вчерашняя ночь была так светла…» (1841) небо и воды, «блестящие блеском небес», уводят душу поэта от прекрасного земного мира, разомкнутого ввысь, к миру «надзвездному»:
Взглянул я на небо – там твердь ясна:
Высоко, высоко восходит она
Над бездной;
Там звезды живые катятся в огне,
И детское чувство проснулось во мне,
И думал я: лучше нам в той вышине
Надзвездной.
Христианско-платоническая интенция души органически вырастает из созерцания природного мира, прекрасного, но влекущего душу прочь от себя – к иному. Только в этом и заключается значимость природной красоты.
Подобное переживание запечатлено в стихотворении того же 1841 года «Сумрак вечерний тихо взошел…» о двойной бездне (как и у Тютчева), сияющей звездами:
Небо, как море, лежит надо мной;
Море, как небо, блестит синевой;
В бездне небесной и бездне морской
Все те же светила.
О, чтобы в душу вошла тишина!
О, чтобы реже смущалась она
Земными мечтами!
Лучше, чем в лоне лазурных морей,
Полное тайны и полно лучей,
Вечное небо гляделось бы в ней
Со всеми звездами.
Тишина души, устремленной к горнему, отказ от земных мечтаний – вот что навевает поэту красота неба, так что умиротворенная душа становится зеркалом вечного бытия. Отражение вечного – вот основная интенция души поэта.
Тема звездного неба в стихотворении «Ночь» 1854 года обретает уже не просто возвышенно-душевный, но духовный смысл:
Спала ночь с померкшей высоты,