А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 2 — страница 73 из 128

Особо следует подчеркнуть кризис материалистического сознания, который заметен в современной поэзии. Духовная пустота приводит к потере ценностных ориентиров. «Без сомнения, материализм, так же как и чистый рационализм, есть учение, противное нравственности, у которой он отнимает всякую разумную основу», – совершенно справедливо подчеркивал Хомяков[496]. В поэзии Алексея Цветкова нет и речи о вечной жизни. Ее конечность абсолютна, «поскольку жизнь всегда имеет выход, и это смерть. А ей не возразить». Петру Войцеховскому Церковь представляется умирающей, выполнившей свою миссию: «И невнятные думы плывут / Над крестами забытых строений, / Где забытые люди живут». В свободном выборе между Богом и грехом многие современные поэты выбирают последнее.

Современное литературоведение преувеличенно большое внимание уделяет творчеству поэтов третьей волны эмиграции в сравнении с теми, кто, оставаясь вместе со своей родиной в условиях жесточайшей цензуры, воплощал подлинно народные чаяния. Цензурной правке подвергались произведения А. Твардовского, С. Наровчатова, Б. Ручьева, Н. Старшинова, С. Куняева, С. Викулова. Смешивать их позицию с официальной доктриной властей того времени так же преступно, как отождествлять защиту православной веры А. Хомяковым и И. Киреевским с концепцией официальной народности. Говоря о человеке, без крайней нужды бросающего свою родину и край отцовский, Хомяков подчеркивал:

Выходец или беглец, влачит он грустную и бесполезную жизнь среди народов ему чужих, мертвец среди жизни, которой он не причастен. <…> Не меньшему, если не большему, осуждению подлежит тот, кто, не оставляя пределов своего отечества и не расставаясь с землею, приобретенною или созданною трудами прежних поколений, расторгает все свои связи с жизнью народною: беглец, душою и сердцем, он влачит печальное свое существование среди жизни чужой.[497]

Из поэтов третьей волны эмиграции наиболее близок к духовной традиции А. Хомякова Ю. Кублановский. Для него взаимоотношения России и Европы – один из сквозных мотивов творчества:

Посыпли-ка солью на старые раны,

взгляни свысока на Париж.

Два века мы лезли в чужие карманы,

пока не нащупали шиш.

Чем горше вино – тем похмелие слаще.

Чем злей – тем смиреннее речь.

В готической полурастительной чаще

попробуй себя уберечь.[498]

Но по сути он только декларирует стремление к сохранению православных традиций, часто мысленно обращаясь к ветхозаветному Богу: «Бог наш – огнь, поядающий в бешеной стуже вьюг». Поэт широко использует образы и представления, связанные с католичеством (чистилище, стеариновая, а не восковая свеча, крестоносцы, грааль). Хомяков четко различал понятия религии и веры. У Ю. Кублановского религия есть, а веры не ощущается. Когда «погибает отечество, до воскресенья ли нам?» – задает поэт сакраментальный вопрос и, хотя пишет: «Мы связаны общею чашей и общей просфорой навек», – фактически утверждает «мысль о последнем прости» русского народа.

Поэзия современного постмодернизма, к которой можно отнести творчество и таких столпов и проповедников западной ментальности, как А. Вознесенский и И. Бродский, отражает настроения того слоя общества, которое, говоря словами Хомякова, «будучи оторвано от своего исторического корня, распалось на личности, обратилось в песок <…> стихия, живая и органическая, для него совершенно недоступна. Он от нее отрекся, отрекшись от всего ее быта»[499]. Что касается Андрея Вознесенского, то в декларации он выступает за добро, любовь, человека, а в образе несет деструктивную идею. Так, в поэме «Андрей Полисадов» автор заставляет вести спор о сути жизни между героем и Собором. Вроде бы борец за духовную свободу и консервативный Собор примиряются. Однако соборность эпического мира Вознесенского оказывается мнимой. Собор-храм является носителем духовной традиции, красоты, благолепия, гармонии, собор-собрание вырабатывает общее мнение, согласие, единство в интересах всех и каждого на основах христианской нравственности, но ничего этого в поэме нет. Церковь оказывается носительницей косности, а вместо единства людей навязывается «здоровый индивидуализм». Поэт говорит о соборности, но у него нет и грана уважения к чужим принципам и верованиям. Не случайно он включает в текст кощунственный монолог «Милый! Окрести меня, совершеннолетнюю!»: «Я разделась в церкви – на пари последнее», «Я вошла в алтарную…» и т. д.

Иосифу Бродскому Божественное чудо в принципе не нужно. Его лирический герой – сам для себя чудо, сам для себя «чистосердечный дар». Никто в современной поэзии так глубоко, как Бродский, не выразил разрушительных тенденций в отношении национальных миров и страстную тягу к ветхозаветному единству мира. В любви ему грезится «двуспинное чудовище», а дети для него – «лишь оправданье нашей наготы». Утверждая индивидуализм как принцип жизни, поэт бросает вызов природе, которая, с его точки зрения, «искренне ценит принцип массовости, тиража, страшась исключительности».

Особый вопрос о поиске веры – в творчестве современных постмодернистов Д. Пригова, К. Кедрова, А. Парщикова, И. Жданова, А. Еременко. Концепцию этого направления в искусстве выражает, например, А. Парщиков. По словам К. Кедрова, «из мировой свалки он воздвигает свой мир, как детишки делают домики из песка»[500]. Трехмерный видимый мир для поэта – свалка, абсурд. Он явно его отрицает. Здесь две ценности: человек и вселенная. Человек «выворачивается» в космос, космос – в человека. При всей сложности концепции мира современного ученого и поэта «метаметафориста» К. Кедрова можно заметить его настойчивое стремление вернуть и осовременить языческий миф, прочитать метафоры, аллегории и символы прошлого в свете современных научных представлений о космосе. Фактически это камень в основание новой религии будущего, которая должна уравнять и нивелировать все верования и национальные духовные ценности. Не случайно о. Серафим Роуз с тревогой писал, что строительство религии на основе современной науки – это очередной виток заблуждений человечества. Можно сказать, что постмодернистская поэзия в чем-то сходна с научной фантастикой, которая, «стремясь казаться научной и далекой от религиозности», на деле «является ведущим средством пропаганды „нового религиозного сознания“, к которому стремится сбежавшее от христианства человечество»[501].

Дух отрицания – предмет поклонения современных «концептуалистов». Искусство слова ими воспринимается как своеобразная игра. Художнику надо только придумать позабавнее ее правила. Характерны в этом отношении довольно остроумные «упражнения» Дмитрия Пригова. По мысли Хомякова, «забава вообще принадлежит не к области рассудка, а к области детской фантазии, данной человеку как тихий отдых сна для успокоения от строгой жизненной борьбы и заботы; и в ней простота цельного естественного быта и живость общинного предания берут резкое превосходство перед сухим и противохудожественным настроением стихии разносоставной и заключившей себя в условный формализм»[502]. Этим и отличаются юмор и шутка А. Твардовского, Н. Рубцова, Ю. Кузнецова, Н. Старшинова от ерничества так называемых иронистов и концептуалистов. Это отличие подобно тому, о котором говорит Хомяков как об отличии «хоровода, песни, и поэтической затейливости народных увеселений» от скоморошества и шутовства «привилегированных в быте дружинников», не имевших корней.

Надо помнить, что легкое, поверхностное отношение к жизни не свойственно традиции русской национальной культуры. В ней за смехом – слезы, за разрушением мнимых ценностей – ценности истинные, утверждающие подлинность и значимость гармонии и красоты. По словам В. Розанова, «народная стихия полна серьезности, полна содержательности. Народ пережил и ежеминутно переживает в себе, в частном быту своем, глубочайшие душевные драмы, он чутко наблюдателен, он упорно размышляет».[503]

У поэтов христианской религиозной ориентации понятие о будущем связано с представлениями о жизни «вечной, нескончаемой». Для нынешних авангардистов мир и время относительны. Будущее для них – это фикция (по принципу: движение – все, конечная цель – ничто). Отвергая «подозрение, что авангардизм прямо связан с бесовством нашей жизни, что от него веет демоническим холодом и развращенностью», М. Эпштейн предлагает свою логику рассуждений:

Но разве не вернее предположить, что именно реальность, пышущая здоровьем, чувственно округлая, полнотелая, скорее могла бы послужить демоническому искушению человечества, совратить его на земные пути и отвратить от небесных? И тут обнаруживается скандал современного консервативного сознания, совпавшего в каких-то точках с религиозной традицией… Они срослись с тем миром, для осуждения и разрушения которого явились на свет.[504]

Опровергнуть критика нетрудно. Для человека православного «мир не только творится, но и содержится словами Божьими, поэтому печать Божественной красоты и смысла неотъемлема от него»[505]. Важно другое. Эпштейн раскрывает тайное тайных ультрасовременного искусства: авангардизм есть эстетика конца. Прежде казалось, что авангардизм на Западе ниспровергает лживые буржуазно-мещанские идеалы, а у нас разрушает прокрустово ложе эстетики соцреализма. Но как не удается загнать термоядерную реакцию в замкнутое пространство больше чем на долю секунды, так и произведение искусства не может быть привязано к конкретно-историческому времени. Явления современной «новой» поэзии потрясают подчас яркостью своих образов, глобальностью конфликтов, искренностью отречения от традиционных духовных ценностей и оригинальностью