Изображение преодоления природных, естественных границ, связанное с обретением полноты общения, проходит через всю поэзию Хомякова. С этой семантикой связана аллегория водоема, изливающего воды за собственные пределы, в раннем стихотворении «Ключ»:
И вepю я: тот час настанет,
Река свой край перебежит,
На небо голубое взглянет
И небо все в себя вместит.
Смотрите, как широко воды
Зеленым долом разлились,
Как к брегу чуждые народы
С духовной жаждой собрались!
С этой же семантикой связаны и образы внезапного прорыва растения из-под земли, или «впивание очами» в звездное небо, открывающее «бесконечность небес», или преодоления водных преград.
Не случайно у Хомякова все неизмеримо, неисчислимо («Звезды-мысли, тьмы за тьмами, всходят, всходят без числа»), необозримо («Широка, необозрима, шла народная толпа»), бесконечно («Бесконечный свод небесный с лучезарной красотой»). Эта бесконечность – свойство не эмпирической реальности, а человеческого духа, который эту реальность воспринимает, духа, устремленного к богообщению и в результате преодолевающего законы природной необходимости.
Так, Россия, например, освобождается от «стихийного» образа бытия, разрушает «силу роковую слепых, стихийных, буйных сил», т. е. начинает существовать по законам свободы, определяясь в своих свершениях исключительно тайной общения с Богом. В связи с этим одним из сопутствующих эпитетов России становится святость: «Тебя призвал на брань святую», «Твое все то, чем дух святится», «Но крепок ясный мир святыни», «При ней скажу я: “Русь святая”», «И осиян весь мир лучами / Любви, святыни, тишины», «Пред миром станешь ты высоко / В сиянье новом и святом».
Будучи семантически связанной с божественным призванием, избранием, святость приобретает у А. С. Хомякова традиционный религиозный смысл освобождения, изъятия из подчиненности естественным законам земного бытия и полное предание себя Богу, пребывание в реальности богообщения.
Таким образом, художественный мир А. С. Хомякова оказывается внутренне сообразным его глубочайшим религиозным интуициям, прежде всего переживанию соборности как полноты согласия со Христом и с единством всех во Христе. Это религиозная поэзия, в которой религиозно-философский план не подчиняется конкретно-историческому, а, наоборот, втягивает его в себя, подчиняя своим законам. Пророческое переживание мира оказывается переживанием истории как непрерывного общения Бога и мира, которое невозможно отменить как духовную реальность. Пророчество у Хомякова связано не столько с предречением грядущих событий, сколько с обнаружением некоей неизменно существующей полноты бытия как общения, которая может реализоваться в истории благодаря ответному движению человеческой воли. Главным оказывается событие встречи, самоопределение человека перед Богом, каждый раз заново определяющим ход мировой истории. История, таким образом, полностью ставится под знак божественного присутствия, общения, отвечать на которое и означает жить и творить в истории.
В результате в мире не остается ничего, оставленного само на себя, вне божественного присутствия как общения, которым все освящается: философское познание («И. В. Киреевскому», «Счастлива мысль, которой не светила…»), царская власть («Народом полон Кремль великий…»), поэтическое творчество («Поле мертвыми костями…»), освободительная война («Тебя призвал на брань святую…», «Раскаявшейся России»), просветительская деятельность («Труженик»), созерцание природы («Вечерняя песнь»), человеческие отношения («Кремлевская заутреня на Пасxy»). Все проявления человеческой жизни оказываются соизмерены с богообщением, открытым ко всему многообразию проявлений бытия.
А. В. МоторинМетафоры словесной пищи и словесного оружия в творчестве А. С. Хомякова
Хомяков верил, что Бог христианский, Бог истинный, в Лице Сына является Словом (Ин. 1, 1–5) и что в Лице Отца Бог словом создал все мироздание: «И сказал Бог: “Да будет <…>”» (Быт. 1, 1–31). В таком восприятии бытие мира словесно по сути и человек, будучи венцом творения, оказывается существом словесным, предназначенным постигать и возделывать целостную природу мира именно словесно, являясь в этом делании творцом, художником, по подобию Бога-Творца.
В словесном даре человека, в языке Хомяков видел связующее и основное звено между миром духовным, бесплотным (хотя в сотворенности уже небестелесным[593]) и миром оплотненным, воплощенным в веществе. Уже в ранних философских набросках Хомяков, опираясь на Канта, умозаключает: «Что такое вещество? Мысль общая в отношении частной, чужая, внешняя», – и набрасывает схему взаимообратимого «перехода пространства в мысль»[594], где под «мыслью», как и всегда впоследствии, подразумевает духовное содержание слова. Затем это суждение он развивает, в частности, в «Семирамиде»: «<…> переход от мира вещественного к миру мысли: это язык».[595]
Таким образом, в творческом сознании Хомякова особое значение обретают художественные средства словесного выражения, в частности такое, быть может, самое мощное среди них, как метафора. Как человек верующий, Хомяков, несомненно, понимал, что всякая метафора, если воспользоваться счастливым выражением Дж. Вико, «оказывается маленьким мифом»[596]. Всякая метафора, отражая и открывая незаметные обычному взгляду таинственные связи между жизненными сущностями, как в малой капле, отражает целостность всего сущего и является зерном определенной линии повествования о мироздании, а соответственно и определенной линии воздействия на мир. В таком понимании метафора перестает быть художественной условностью и восстанавливает свою первозданную силу.
При своем внимании к истории человечества, развивавшейся от первобытной монотеистической праведности через языческие блуждания до чудесного возрождения единой веры в единого Бога у христиан, и при своем внимании к истории основных народных языков Хомяков в собственном творчестве с особенной тщательностью подбирал, использовал и развивал древние метафоры, которые пронизывают всю толщу человеческой культуры и являются связующими нитями между допотопно-первобытной и христианской праведностью.
К числу таких излюбленных Хомяковым древних образов, ставших сквозными в его творчестве, относятся метафоры словесной пищи и словесного оружия. Эти метафоры отражают важные особенности художественно-мировоззренческого становления Хомякова. Они прослеживаются не только в стихотворных, поэтических произведениях писателя, но и в прозе – богословской, философской, историософской, исторической, критической, очерковой. «Выше и полезнее» любых качеств и достоинств ученого Хомяков считал «чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может» («Семирамида»)[597]. Казалось бы, нехудожественная проза Хомякова насыщена яркими метафорами, и если он в 1850 году уничижительно назвал себя «прозатором»[598] в поэзии (с чем можно и не соглашаться), то в прозе его вполне можно назвать поэтом (во всяком случае к такому качеству своего прозаического творчества он, несомненно, стремился).
Метафоры словесной пищи и оружия образуют по сути двуединство. Пища, подобно оружию, входит в человека, а войдя, может послужить ко здравию и развитию и, таким образом, стать, уподобляясь оружию, неким оберегающим изнутри щитом. В ином случае, будучи отравленной или вообще ядовитой, пища превращается в язвящее ядовитое жало, подобное разящему губительному клинку (ядовитая пища всегда использовалась в качестве тайного, коварного и очень действенного оружия). Человек, изготавливающий и передающий пищу другому, оказывается в положении воина, действующего неким особым оружием. Слово же с глубоких доисторических времен, отраженных в памяти многих языков, сближалось и с пищей (особенно с утоляющей жажду влагой, с медом), и с оружием (особенно с мечом).[599] Однако применительно к творческой судьбе Хомякова особенно важно помнить о самом близком этому писателю христианском предании о словесной пище и словесном оружии. Христос говорит апостолам: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч» (Мф. 10, 34). Говорит Он апостолам и о необходимости взять с собой меч после того, как Он покинет их: «Тогда Он сказал им: но теперь, кто имеет мешок, тот возьми его, также и суму; а у кого нет, продай одежду свою и купи меч» (Лк. 22, 36). Очевидно, здесь имеется в виду меч в переносном значении словесного оружия, поэтому когда апостолы «сказали: Господи! вот, здесь два меча. Он сказал им: довольно» (Лк. 22, 38) – с явной иронией. Поэтому же, когда в Гефсиманском саду апостол Петр ударил мечом первосвященнического раба, «говорит ему Иисус: возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут» (Мф. 26, 52). Метафору словесного меча раскрыл апостол Павел: «<…> И шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие» (Еф. 6, 17). Хомяков в своем переводе Послания к ефесянам на современный русский язык предлагает несколько иное, нежели в синодальном переводе, словоупотребление, отличая «Глагол» Божий от «слова» человеческого: «И шлем спасения примите и меч духовный, который есть Глагол Божий, / всяким молением и прошением моляся во всякое время духом и на сие самое бодрствуя во всякой неутомимости и прошении за всех святых, / и за меня, да дастся мне слово, и отверзу уста мои с дерзновением, сказывая тайну благовестия <…>»[600]