А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 2 — страница 89 из 128

Автор большой критической статьи о «Ермаке» Ксенофонт Полевой, придирчиво вычленив все драматические недостатки и фактически «разбив» всю драматическую «организацию» неудавшейся трагедии, в финале своих рассуждений неожиданно заявил: «Все, что говорили мы до сих пор, доказывает только то, что г-н Хомяков не трагик, что он не знает своего истинного признания. Но, прочитав его трагедию, всякий убедится, что как лирик он не много имеет себе соперников во всех поэтах русских». То есть оказывалось, что поэт Хомяков, в отличие от поэта Пушкина, рожден «для лирического рода»…

То и дело Кс. Полевой призывает: «Забудьте, что следующие стихи говорит Ермак, и наслаждайтесь красотою картин и гармониею звуков», – то есть предпочитает относиться к драматическому созданию как к собственно лирическому, идущему от автора. Всего же более в этом отношении его привлекает в «Ермаке» сцена из 3-го явления IV действия:

Молодой казак

Как весело во мне биется сердце. <…>

Быть может, оттого, что утро красно,

Что ветер дует так свежо. Смотри,

Как вдалеке волнистыми грядами

Ложится утренний туман;

Как всходит солнце, неба великан,

Увенчанный бессмертными огнями;

Вокруг него, как раболепный двор,

Седые облака стадятся

И от лучей его златятся.

Но он, увы! мой ослепляет взор. <…>

Земля прекрасна. Светлою росою,

Как сетью сребряной, покрылися поля;

Но там, под твердью голубою,

Всё, всё прекрасней, чем земля.

Там жаворонка песнь так сладко раздается,

Играя с ветрами, к нему, к царю светил,

Орел так весело несется.

Ах! тщетно вслед за ним душа кипит и рвется:

У смертных нет его могущих крыл.

Приведя ее, критик предается воспоминаниям: «Признаюсь, именно эти стихи я люблю пристрастно: с ними соединено для меня трогательное воспоминание!.. В одно прелестное утро, в кругу искреннем, незабвенный Веневитинов читал их, под открытым небом, глядя на восходящее солнце, доверчиво предаваясь надежде и не предчувствуя, что через несколько месяцев он уже не будет видеть красот природы, не будет озлащать их своим высоким одушевлением!.. Может быть, это нескромность; но я не стыжусь ее!..».[636]

В данном случае Кс. Полевой вспоминает, как в октябре 1826 года Д. В. Веневитинов провел вечер на квартире у него и брата – об этом же он позднее вспомнит в своих «Записках…»[637]. Критическая оценка «прекрасных стихов» внутри слабого драматического текста подкрепляется воспоминанием о недавно умершем поэте и, таким образом, приобретает дополнительную «весомость». Речь идет о трогательном пейзаже раннего утра, соотнесенном с «голосом» внеположного автору персонажа – Молодого казака. А то обстоятельство, что этому Молодому казаку, в соответствии с сюжетом пьесы, тоже осталась недолгая жизнь (его вскоре погубят враги Ермака), усиливает лирическое переживание.

В этой перспективе открывается одна существеннейшая черта лирики Хомякова вообще. Поэт как будто стесняется прямо открыть собственные лирические чувства: для них ему всегда необходимо другое, внеположное я, какое возникает при драматическом осмыслении мира. И позднее он будет «прятать» это свое «я», представляя, например, в своей «Идиллии» библейскую притчу о Навуходоносоре, превращенном в овечку, в виде «псалма», который распевают четыре персонажа из Книги пророка Даниила.

Э. Л. Радлов, автор тонкой статьи о лирике Хомякова, отмечает показательное обстоятельство, связанное с восприятием поэтом времен года: «Из всех времен года наиболее благоприятствует поэтическому вдохновению зима, так как она наименее сковывает дух и не связывает его земными наслаждениями: “Зимою в груди моей теплее кровь бежит, и взор души светлей. Мечта проснулася, и чудные видения рисует предо мной игра воображения”. “Зимним вьюгам и морозам рады заяц и поэт”»[638]. Но почему зима?

Зима – извечное русское явление природы, не существующее ни в пределах «классического» Запада, ни в пределах «классического» Востока. В статье «О возможности русской художественной школы» Хомяков указывает, что «за границей почти нет зимы»[639]. Именно в облике такого явления, любовь к которому определяет «русскую душу», она присутствует в стихотворении Фета, открывающем цикл «Снега» (1842):

Я русской, я люблю молчанье дали мразной,

Под пологом снегов, как смерть однообразной…

Леса под шапками иль в инее седом,

Да речку звонкую под темносиним льдом…

Можно ли полюбить этот «седой», «однообразный», «мразный», «молчаливый» и скованный льдом и снегами мир? Можно – по единственной причине: «я русской: я люблю». То же ощущение в хомяковском стихотворении «Зима» (1830). Та же грустная природа, тот же сумрак, то же расставание с «разгульными забавами» осени:

Вотще, исполненный невольного томленья,

Чтоб разогнать тоску и скуку заточенья,

Гляжу в замерзшее и тусклое окно:

Вокруг всё холодно, и мертво, и темно!

Вдали шумит метель, и на земле печальной

Раскинут белый снег как саван погребальный…

Но тут при всей близости мотивов с установками фетовского стихотворения уход в иную, тоже «зимнюю» данность, идущую от Державина. Зима – время «отдыха», «покоя» человека и природы, поэт в эту пору становится «Анакреоном у печки» и живет воспоминаниями о теплых днях, друзьях и иных краях:

Вокруг всё холодно, но что ж? В груди моей

Теплее кровь бежит, и взор души светлей.

Мечта проснулася, и чудные виденья

Рисует предо мной игра воображенья…

В этих «чудных виденьях» являются и «скалы Швейцарии», и «роскошь Франции», и «Италия, страна чудес», и Балканы («Марицы светлый ток»), и Турция («Эдырне горделивый»), и память о «давно увядших» друзьях и родных. Все вмещает в себя зима, и тем, может быть, она особенно значима и привлекательна. Б. Я. Бухштаб определял «зимний мир» лирики Ф. И. Тютчева как выражение «темы жизни замороженной и таящейся лишь в глубине»[640]. Для Хомякова, в сущности, эта «глубинная» жизнь и становится основной, достойной поэтического описания.

Хомякова-поэта в тех стихах, которые даны от лирического я, волнуют те состояния природы, которые применительно к лирике Тютчева определяются как «мертвый мир». Любимое время года – зима. Излюбленный пейзаж – ночной или вечерний:

Как я люблю под темным кровом ночи

Прохладным воздухом дышать

И с тихим вдохновеньем очи

К лазури неба подымать!

Там звезды яркие катятся

Вокруг невидимых осей;

Они текут, они стремятся, —

Река негаснущих огней.

О, стражи сонного эфира —

Средь черных и угрюмых туч

Залог спокойствия и мира!

Как мне приятен ваш дрожащий луч!

Это – Ермак. А вот – антураж драматических размышлений Димитрия Самозванца:

Как дремлет всё, и лентой голубою

Бежит река, спокойна, без зыбей,

И тонкий пар не тронется над ней,

И шума нет. Лишь слышно, что порою

Над городом широкий всходит гул,

Как сонного чудовища дыханье

Или волны полнощное роптанье,

Когда с зарей усталый ветр заснул.

Образ ночи – прежде всего «ночи в звездах» – обыкновенный романтический символ таинственного, глубинного познания, восходящий к шеллингианскому представлению о борьбе света с мраком, с «хаотическим движением первоначальной природы» как основе истории мира и жизни человеческой души. Но такое же ощущение волнует и вполне зрелого, далеко ушедшего от шеллингианских представлений Хомякова в его позднем стихотворении «Звезды» (1856):

Ночи вечные лампады,

Невидимы в блеске дня,

Стройно ходят там громады

Негасимого огня.

Но впивайся в них очами —

И увидишь, что вдали

За ближайшими звездами

Тьмами звезды в ночь ушли.

Вновь вглядись – и тьмы за тьмами

Утомят твой робкий взгляд:

Все звездами, все огнями

Бездны синие горят…

И в стихотворении «Ночь» (1854):

Спала ночь с померкшей вышины.

В небе сумрак, над землею тени,

И под кровом темной тишины

Ходит сонм обманчивых видений…

В обоих случаях сигналы «ночи» получают дополнительный смысл: в первом – ночное видение мира позволяет глубже проникнуть в откровения Евангелия («Ты вглядись душой в писанья / Галилейских рыбаков»); во втором – ночь подобна обману, с которым надо бороться («Ты вставай во мраке, спящий брат! / Разорви ночных обманов сети!»). В обоих случаях «ночной мир» предполагает некую императивность. Но значимыми оказываются именно сигналы ночи, а не какие-то иные.

Этими «ночными» сигналами, всегда приобретающими дополнительную семантическую нагрузку в контексте каждого конкретного стихотворения, наполнены множественные «не пейзажные» поэтические опусы Хомякова. Вот в юношеском «Послании к другу» (1822) является «в небесах полнощная заря» с ее «дрожащим блеском» – единственное указание на время описания. А описание южного «красавца острова» в стихотворении «Изола Белла» (1826) завершается указанием на «девственную» поэтическую мечту, таящуюся именно в мире ночи, «где сон ее лелеют пери».

Сигналы ночного мира возникают и в знаменитом гимне «Молодость» (1827): «Звезды в синей тверди / Мчатся за звездами», – и в строках, оплакивающих умершего друга: «И, как недремлющие очи, / Зажгутся звезды в синей мгле…» («Элегия на смерть В. К.», 1827), – и в стихах о поэтическом призвании: «Все звезды в новый путь стремились, / Рассеяв вековую мглу…» («Поэт», 1827). В этих ранних текстах