А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 2 — страница 93 из 128

Прошлое родины, которое созидает нравственное существо человека, вступающего в большую и неведомую жизнь, – так следует понимать историческую концепцию «Степи», так воплощено в ней временное триединство (прошлого, настоящего и будущего) и метафизическая связь личности с универсумом.

Русская вольница, которая сформировалась в древности и которая дает о себе знать в новое время, подчас вступая в противоречия с законами современной цивилизации, глубокий исторический подтекст – вот что объединяет философско-историческую повесть Чехова «Степь» и философскую поэзию Хомякова. Л. Толстой устами Феди Протасова, по сути дела, эту связь подчеркнул, обозначил: «Это степь, это X век, это не свобода, а воля».

И еще один пример из творчества Чехова. Рассказ «Черный монах» (1893) давно интригует литературоведов своей таинственностью, неоднозначностью, загадочностью. Во множестве работ делаются попытки обнаружить истоки образа монаха, объяснить видение магистра Коврина научно-медицинскими познаниями или же философскими увлечениями писателя. Не углубляясь в детальный анализ чеховского текста, вспомним, что главная коллизия чеховского рассказа – противоборство индивидуализма, книжной премудрости, гениальности и зла, с одной стороны, и добра, тихой веры и упования владельцев сада на Божью волю, с другой, – также предугадана в поэзии Хомякова. «Видения», воссозданные Хомяковым, могут быть для лирического героя как благими прозрениями, так и мрачными, бесовскими наваждениями. В «Видении» (1840) лирический герой беседует с Богом:

Как темнота широко воцарилась!

Как замер шум денного бытия!

<…>

Ты здесь, ты здесь, владыка песнопений,

Прекрасный царь моей младой мечты!

Небесный друг, мой благодатный гений,

Опять, опять ко мне явился ты!

<…>

По-прежнему эфирным дуновеньем,

Небесный брат, коснись главы моей;

Всю грудь мою наполни вдохновеньем;

Земную мглу от глаз моих отвей! (116–117)

В чеховском рассказе явление черного монаха Коврину происходит в похожей обстановке и тоже поначалу выглядит как проявление благодати:

Ни человеческого жилья, ни живой души вдали, и кажется, что тропинка, если пойти по ней, приведет в то самое неизвестное загадочное место, куда только что опустилось солнце и где так широко и величаво пламенеет вечерняя заря… Монах в черной одежде, с седой головой и черными бровями, скрестив на груди руки, пронесся мимо (С 8, 234).

Речь монаха, обращенная к магистру Коврину, отчетливо соотносится с хомяковским «Видением» и воспринимается как ответ на призыв лирического героя Хомякова:

Ты один из немногих, которые по справедливости называются избранниками Божиими. Ты служишь вечной правде. Твои мысли, намерения, твоя удивительная наука и вся твоя жизнь носят на себе божественную, небесную печать, так как посвящены они разумному и прекрасному, то есть тому, что вечно… Вы воплощаете собой благословение Божие, которое почило на людях (С 8, 241–242).

Так Чехов показывает сам механизм прельщения человеческой души бесовским соблазном под видом благодати.

У Хомякова в стихотворении «Широка, необозрима…» (1858) раскрывается внутреннее состояние человека, обольщенного злыми, бесовскими силами, порабощенного мировым злом и неверием и ожидающего пришествия не Бога, но самого дьявола:

Но в своем неверьи твердый,

Неисцельно ослеплен,

Все, как прежде, книжник гордый,

Говорит: «Да где же он?

И зачем в борьбе смятенной

Исторического дня

Он проходит так смиренно,

Так незримо для меня,

А нейдет, как буря злая,

Весь одеян черной мглой,

Пламенея и сверкая

Над трепещущей землей?» (142–143).

В рассказе «Черный монах» магистр Коврин видит нечто подобное – такое же мрачное видение:

Едва он вспомнил легенду и нарисовал в своем воображении то темное привидение, которое видел на ржаном поле, как из-за сосны, как раз напротив, вышел неслышно, без малейшего шороха, человек среднего роста с непокрытою седою головой, весь в темном и босой, похожий на нищего, и на его бледном, точно мертвом лице резко выделялись черные брови» (С 8, 241);

На горизонте, точно вихрь или смерч, поднимался от земли до неба высокий черный столб. Контуры у него были неясны, но в первое же мгновение можно было понять, что он не стоял на месте, а двигался с страшною быстротой, двигался именно сюда… Босые ноги его не касались земли… (С 8, 234).

Эта «оптическая несообразность», казалось бы, безобидная, подчиняет душу, разрушает личность человека и даже окружающий его мир: погибает прекрасный сад, умирают те, кто его растил и лелеял, расстается с бренной оболочкой и сам «гений» – магистр Коврин. Художественной задачей Чехова становится показать эволюцию героя от одного полюса, положительного, духовно-религиозного, к другому, отрицательному, к полюсу индивидуализма, бездуховности и безнравственности, продемонстрировав губительность безверия и чрезмерного увлечения книжной фарисейской премудростью. Безусловно, в художественном мире Хомякова в данном случае предваряются чеховские открытия, они содержатся в этом мире в форме зародыша, малого зерна, из которого Чехов «выращивает» собственную концепцию трагически напряженного духовного поиска своего современника.

Далеко не исчерпав вопрос о литературных связях поэзии Хомякова, можно сказать, что основные ее темы (творчество, Русская земля, русский бог, Русь-степь, индивидуальный духовный опыт и поиск современного человека) делают стихотворное наследие Хомякова весьма заметной и влиятельной органической частью в составе русской литературы. Это наследие невелико по объему, неброско по жанрово-стилевым находкам, но замечательно по богатству высказанных мыслей, которые доминировали в истории русской литературы на всем ее протяжении.

М. А. МожароваЛ. Н. Толстой и А. С. Хомяков в литературных спорах 1850-х годов

Начало литературной деятельности Л. Н. Толстого пришлось на время бурных споров о судьбе России, назначении литературы, роли писателя в жизни общества. Познакомившись с московским кружком славянофилов, севастопольский офицер и начинающий писатель стал участником их бесед и споров. В доме Аксаковых 21 мая 1856 года Толстой впервые встретился с А. С. Хомяковым и записал в дневнике: «Остроумный человек»[654]. В 1906 году Толстой вспоминал: «Он был блестящий, общительный человек <…> он позвал меня к себе <…> вероятно, чтобы узнать взгляды молодого литератора. Милое впечатление осталось»[655]. Хомякову было тогда 52 года, Толстому – 28 лет. Поздние воспоминания Толстого о 1850-х годах несут на себе печать почти ностальгической грусти и умиления. «Мое время»[656] – так называл он эти годы. Но в дневнике 1858 года есть и другая запись о встрече с Хомяковым: «Хомяков вилял передо мной весьма слабо. Зашел к нему. Старая кокетка!» (48, 5). О чем спорили в тот день два мыслителя, неизвестно. Очевидно лишь (и краткие дневниковые записи Толстого это подтверждают), что атмосфера спора сопровождала почти каждую его встречу как со славянофилами, так и с западниками.

В день знакомства с Хомяковым Толстой вступил сразу в два спора: «Спорил с Константином о сельском чтении, которое он считает невозможным. Вечером у Горчаковых с Сергеем Дмитриевичем спорил о совершенно противном; С. Д. уверял, что самый развратный класс крестьяне. Разумеется, я из Западника сделался жестоким Славянофилом» (47, 74). Позиция К. Аксакова основывалась на уважении к крестьянину, на подлинной заботе о его нравственной чистоте. Категоричное же неприятие им изданий для народа объяснялось убеждением в исключительно подражательном характере русского просвещения, «полтораста лет не знающего самостоятельной деятельности». Аксаков не мог согласиться с тем, что «просвещение наше вздумало просвещать простой народ и для этого выдает народные книги»[657]. Казавшееся столь очевидным К. С. Аксакову положение вызывало, однако, многочисленные и не менее категоричные возражения. В том же 1859 году, когда К. C. Аксаков высказал эту мысль в статье «Народное чтение», В. Ф. Одоевский в письме к Хомякову не удержался от замечания, что К. С. Аксаков «не понимает ни русского народа, ни его потребностей, ни телесных, ни духовных».[658]

Спор, в который вступил Толстой, имел давнюю историю. Возражая К. С. Аксакову в 1856 году, Толстой занял такую же позицию, какую в 1845 занял В. Ф. Одоевский, огорченный и удивленный, по его выражению, «выходкой против народных чтений» со стороны Хомякова, считавшего все издание «Сельского чтения» «крайне оскорбительным явлением и выражением глубокого, ничем не заслуженного и <…> непозволительного презрения к просвещаемому». Одоевский, печатавший свои произведения и в «Сельском чтении», и в «Библиотеке для воспитания», противопоставлял этому мнению свою позицию, заключавшуюся в просветительской работе, а не в «отстранении», не «в кулачном бою ни за что ни про что, а так, оттого, что не по-нашему»[659]. И. В. Киреевский в том же 1845 году в заметке о повести Ф. Н. Глинки «Лука да Марья», высоко оценив «мастерский язык» этой маленькой книжки, писанной для народа, утверждал, что «неизбежная необходимость времени требует уже и от простого народа принятия новой образованности». Написать книгу для народа, по его мнению, «есть уже само по себе не только дело доброе, но еще из самых благодетельных. <…> Ибо народ наш нуждается в здоровой умственной пище; за неимением ее при новой, беспрестанно более распространяющейся грамотности может он обратиться к самой вредной, самой пустой, самой невежественной литературе и, по несчастью, уже начинает обращаться к ней.