В 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день почти ко мне, также и в день рождения моего принес мне альбом и сказал: «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои записки», — и на первом листе написал стихи: «В тревоге пестрой и бесплодной» и пр.[294]. Почерк у него был великолепный, чрезвычайно четкий и твердый. Князь П. А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда[295]. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. Пушкин ничуть не оскорбился, продолжал чтение, а Тургенев преспокойно проспал до конца.
Я летом в Павловске познакомилась с семейством Карамзиных. <…> Они жили зимой и осенью на Литейной против самой церкви и просили меня у них обедать. После обеда явился Фирс Голицын и Пушкин. Он захотел прочитать свою последнюю поэму «Полтаву». Нельзя было хуже прочитать свое сочинение, чем Пушкин. Он так вяло читал, что казалось, что ему надоело его собственное создание. Когда он кончил, он спросил у всех их мнения и спросил меня, я так оторопела, что сказала только: «Очень хорошо»[296].
<…> У Потоцкого были балы и вечера. <…> Пушкин всегда был приглашаем на эти вечера, и говорил, когда хотелось пить, ему подавали en fait de refraîchissement[297] кофию черного, то то, то другое, и моченые яблоки, и морошку, любимую Пушкиным, бруснику, брусничную воду, и клюквенный морс, и клюкву assez glacée[298], даже коржики, а сладостям конца не было. <…>
Александра Васильевна д’Оггер вышла замуж за Ивана Григорьевича Сенявина. Они устроили свой дом на Аглицкой набережной <…>. У нее делали живые картины: «Урок музыки в Torbury». <…> После были картины графини Завадовской «Мать Гракхов». <…> Эту картину повторяли три раза. Потом я, в итальянке, в крестьянском итальянском костюме сидела на полу, а у ног моих Воронцов-Дашков в костюме транстиверианина лежал с гитарой. Большой успех! Ее повторили три раза, и мы в костюмах отправились к Карамзиным на вечер[299]. Я знала, что они будут танцевать с тапером. Все кавалеры были заняты. Один Пушкин стоял у двери и предложил мне танцевать мазурку. Мы разговорились, и он мне сказал: «Как вы хорошо говорите по-русски». — «Еще бы, мы в институте всегда говорили по-русски. Нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски, а на немецкий махнули рукой». — «Но вы итальянка?» — «Нет, я не принадлежу ни к какой народности, отец мой был француз, бабушка — грузинка, дед — пруссак, а я по духу русская и православная. Плетнев нам читал вашего «Евгения Онегина», мы были в восторге, но когда он сказал: «Панталоны, фрак, жилет», мы сказали: «Какой, однако, Пушкин индеса»[300]. Он разразился громким, веселым смехом. Про него Брюллов говорил: «Когда Пушкин смеется, у него даже кишки видны». <…>
<Н. Д. Киселев>. «В Петербурге я часто виделся с Пушкиным, при мне он написал стихи мелком на зеленом сукне:
Своенравная Россети
В прихотливой красоте
Все сердца пленила эти,
Те, те, те и те, те, те.»
«Я не знала, что он написал эти стихи». — «Все играли на мелок. Один Николай Михайлович платил тотчас, и Пушкин ему говорил: «Смирнов, ты жену проиграешь в карты». — «Если Россети, то не проиграю»[301]. <…>
«А я-то медведем сидел или у Пушкина <бывал> и видел, как он играет. Пушкин меня гладил по головке и говорил: «Ты паинька, в карты не играешь и любовниц не водишь». На этих вечерах был Мицкевич, большой приятель Пушкина. Он и Соболевский тоже не играли. Однажды, очень поздно, мы втроем вышли, направляясь домой, подошли к недостроенному дому, и Мицкевич пропал. Мы его звали, ответа не было. Мы полагали, что он зашел за угол по надобности, и пошли домой. Я в Почтамтскую, где жил в трех комнатах с Михайлой. На другой день Мицкевич нам рассказал, что рано утром пришли работники и его разбудили на самой опасной высоте дома. Они его спустили в кадке на веревке. С ним был припадок сомнамбулизма, и он не может себе растолковать, как он туда забрался». <…>
<А. О. Смирнова>. «Пушкин мне рассказывал, что под Нижним он встретил этапных. С ними шла девушка не в оковах, у нас женщин не заковывают. Она была чудной красоты и укрывалась от солнца широким листом капусты. «А ты, красавица, за что?» Она весело отвечала: «Убила незаконнорожденную дочь, пяти лет, и мать за то, что постоянно журила».
Пушкин оцепенел от ужаса»[302].
Знаешь ли, что Пушкин всегда тоскует весной. Плетнев сказал: «Ты все повторяешь: грустно, тоска, ничего не пишешь и не читаешь». — «Любезный друг, — отвечал он, — вот уж год, что я, кроме Евангелия, ничего не читаю». <…>
<А. О. Смирнова>. «Ты знаешь, что государь только что воцарился, вызвал Пушкина в Москву и сказал ему, что он надеется, что он переменит свой образ мыслей, и взялся быть его цензором. Государь цензуровал «Графа Нулина». У Пушкина сказано «урыльник». Государь вычеркнул и написал — будильник. Это восхитило Пушкина. «Это замечание джентльмена. А где нам до будильника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой».
«Государь тоже цензуровал последние главы «Онегина»?
«Все это не при мне писано. Я очень удивилась, когда раз вечером мне принесли пакет от государя, он хотел знать мое мнение о его заметках. Конечно, я была того же мнения и сохранила пакет…»[303]<…>
<А. О. Смирнова>. «Пушкин мне рассказывал, что раз <Ланжерон> давал большой обед русскому купечеству, и так как у него нет никакого порядка и он живет выше своих средств, то он говорил Пушкину: «Если государь не увеличит моего жалованья, то у меня не будет средств кормить котлетами этих каналий». В ответ на эти слова раздался громкий хохот». — «Но я думал, что Пушкин был там только во времена Воронцова?» — «Он оставался недолго еще при Ланжероне. Ты знаешь, что он сказал об Одессе: зимой грязища, а потом песочница. Его Воронцов не любил потому, что он был дружен с Раевским, который был слишком хорош с его женой. Он отправил Пушкина в Бессарабию, приказал ему сделать доклад об опустошениях саранчой — этих ужасных насекомых, которые в один час могут пожрать великолепные урожаи. Земля покрывается черной и вонючей коркой. Говорят, что в сущности это хорошее удобрение. Пушкин сделал свой доклад:
Саранча сидела, сидела, все съела и улетела.»
«Какой плут, я этого не знал».
«Он называл графиню Воронцову Comtesse de Бельветрило».[304]<…>
<А. О. Смирнова>. «Вот еще пример, который мне стыдно рассказывать теперь, когда я понимаю неприличие того, что я тогда выпалила. Говорили о горах в Швейцарии, и я сказала: «Никто не всходил на Mont-Rose». Я не знаю, как мне пришло в голову сказать, что я вулкан под ледяным покровом, и, торопясь, клянусь, не понимая, что говорю, я сказала: «Я как Mont-Rose, на которую никто не всходил». Тут раздался безумный смех, я глупо спросила, отчего все рассмеялись. Madame Карамзина погрозила Пушкину пальцем. Три Тизенгаузен были там и, как я, не понимали, конечно, в чем дело».
«Но это жестоко со стороны Пушкина смеяться над наивностью девушки. Вы покраснели, рассказывая мне это, я так люблю ваше очаровательное целомудрие. Какой я дурак был! Жил медведем в этом гадком Питере, я бы вас там встретил и не оскотинился бы в Париже».
«Вот и вы, мой милейший, все делаете некстати, как я».
«Да уж что про меня говорить, я просто дрянь, хуже Платонова. А Смирнов часто там бывал?»
«Всякий день, там он сделал предложение, мне так было тяжело решиться, что я просила Екатерину Андреевну передать ему, чтобы он просто спросил: «Да или нет?» Он спросил: «да»? Я долго молчала, обретаясь в страхе и конфузе, и, по несчастью, сказала «да», а в сердце было «нет». Пушкин мне сказал: «Какую глупость вы делаете. Я его очень люблю, но он никогда не сумеет создать вам положения в свете. Он его не имеет и никогда не будет иметь». — «К черту, Пушкин, положение в свете. Сердце хочет любить, а любить совершенно некого»[305]. <…>
Когда Смирнов на следующий день уехал в Москву, чтобы устроить свои дела, уехал, даже не поцеловав мне руки, Перовский[306] проезжал в дрожках и даже не посмотрел на мои окошки, а Пушкин сказал: «То так, то пятак, то гривенька, а что, если бы он теперь предложил свою руку с золотым наперстком?» — «Сейчас положила бы свою и на коленях бы его благодарила».