в Берново, нам было по восьми лет, и пока не приехала ожидаемая гувернантка, мы учились у своих матерей.
Иногда Прасковья Александровна меня к себе брала ночевать, и я с радостью вставала зимою со свечою, оттого что так будили Анну Николаевну, и мы с нею вместе учили уроки и пили: я — чай, а она — смородину у пылающего камина, очень весело и дружелюбно. Никогда, повторяю, она не кричала на нее и не била свою дочь при мне. Это — факт. Не отсюда ли зародыш настоящей привязанности нашей, и особенно со стороны сестры. Она была любящая тоже, но в ней было меньше элементов глубоких чувств, — потому я не всегда была ими довольна. Впрочем, Euphrosine2 мне сказала, когда я после ее смерти выразила при встрече с нею это сомнение: «Elle n'a aimé de sa vie personne autant que Vous! Vous étiez son idéal»3
Но обратимся к Прасковье Александровне, которую мне хочется дорисовать вам так, как она теперь представляется мне и в Бернове в детстве, и после.
Когда нас отдали на руки гувернантке m-lle Benoit (тоже знаменитость в своем роде: она была привезена по требованию двора из Англии вместе с m-lle Sybourg, тоже швейцаркой, которой предложила вместо себя занять место при ее высочестве Анне Павловне, а сама ограничилась скромным званием деревенской воспитательницы в провинции), то мы вместе и учились и спальню имели общую подле комнаты m-lle Benoit. Когда же случалось, что я заболевала, то уходила во флигель и переписывалась с Анной Николаевной. Кстати вспомнить, что она сохранила мои записочки десятилетнего возраста и показывала их мне, когда я к ней приехала замужняя.
И так мне рисуется Прасковья Александровна в те времена. Нехорошенькою, — она, кажется, никогда не была хороша, — рост ниже среднего, гораздо, впрочем в размерах, и стая выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное (Алексей на нее похож); нос прекрасной формы; волосы каштановые, мягкие, тонкие, шелковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот ее только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это ее портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность характера..
Она являлась всегда приятно и поэтически. То приходила читать у нас что-нибудь (если позволяла m-lle Benoit), то учиться по-английски вместе с нами. Она была очень любознательна, — и как же, скажите, ей теперь это не вменить в достоинство? Ведь этому — без одного года пятьдесят лет! Иногда она приходила показать нам какой-нибудь наряд, выписанный ей дядюшкой Н. И. Вульфом, или им привезенный из Петербурга. Она мало заботилась о своем туалете, а дядюшка был большой мастер выбирать и покупать. Она только все читала и читала и училась. Она знала языки: французский порядочно и немецкий хорошо, я полагаю! Любимое ее чтение был когда-то Клопшток (кажется, первое время пребывания Пушкина в Михайловском[486
]). Согласитесь, что, долго живучи в семье, где только думали покушать, отдохнуть, погулять и опять что-нибудь покушать (чистая обломовщина), большое достоинство было женщине каких-нибудь двадцати шести — двадцати семи лет сидеть в классной комнате, слушать, как учатся, и самой читать и учиться.
Ах, я и не заметила, что третий листок кончаю, так увлеклась воспоминаниями детства, а вместе желанием познакомить вас настолько и, может быть, восстановить в вашем воображении портрет, который вы желали.
Простите, ради Бога, мою болтливость, и если вы будете так добры, что захотите ответить, то потрудитесь сказать мне, имеют ли намерение перепечатать статью нашу отдельно и дадут ли мне хоть несколько экземпляров для моих друзей.
Еще один вопрос: у меня набросано несколько воспоминаний — о Дельвиге, Веневитинове, Глинке и пр. интересных личностях. Тютчев сказал мужу, что у меня теперь их возьмут. Что вы на это скажете, я от вас хочу знать.
Извините, если прибавлю еще листок, чтобы дорисовать, как смогу и как сумею, мою беднуюПрасковью Александровну Осипову. Последние годы ее жизни доказали, как можно исказить существо бесхарактерное, если за это возьмутся недобрые люди! Она была любящая, поэтическая, любознательная натура, и все это ни к чему хорошему не привело. Ее последние поступки достойны были порицания всех и каждого!..[487
] — да простит ей Господь, как и она прощала, если обращались с нежностью прямо к ее сердцу. Я вам забыла рассказать и в своих «Воспоминаниях о Пушкине» забыла упомянуть о своем вторичном посещении тетки в Тригорском: уже с мужем (с Керном). Вы видели из писем Пушкина[488
], что она сердилась на меня за выражение: «Je méprise la mére»4. Еще бы! было и за что. Помните?
Керн предложил мне поехать. Я не хотела, потому что, во-первых, Пушкин из угождения к ней перестал писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко поехать к тетушке, когда она сердится. Он, ни в чем никогда не сомневающийся, как следует храброму генералу, объявил, что берет на себя нас примирить. Я согласилась. Он устроил романтическую сцену в саду (над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись). Он пошел вперед, оставив меня в экипаже. Я через лес и сад пошла после и — упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной маленькой женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было, но я его несколько раз видела. Он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по-прежнему, и даже больше, нежен, хотя урывками, боясь всех глаз, на него и на меня обращенных[489
].
С тех пор она, приезжая в Петербург (где я постоянно жила, поместивши детей в Смольный монастырь), бывала у меня, даже у меня останавливалась, показывая и доказывая усердие и приязнь неизменяемые. Все говорят: она была сумасшедшая, она была взбалмошная, а никто не скажет ничего в ее оправдание, в извинение хоть.
Отчего это человек так склонен ухватиться за дурное только, а хорошему и похвальному гораздо менее готов отдать справедливость? Исключения весьма редкие.
Еще раз прошу у вас прощения, что так вас обременила своим мараньем и своей докучливой болтовней. Вы привыкли разбирать руки, а также и мысли, вероятно. Мои всегда слишком быстро набегают одна на другую. Я не успеваю писать, а мое неумение их классировать представляет их в хаосе, из которого что-нибудь понять довольно трудно.
Итак, скажите мне — последовать ли мне совету Николая Николаевича Тютчева (которого знаю только по словам мужа, а лично не имею счастья знать) и написать ли мне нечто вроде дополнения к «Воспоминаниям о Пушкине», т. е. об нем еще кое-что, о Дельвиге, Веневитинове, Глинке и проч. — Попрошу мужа привести это в порядок и, если позволите, доставлю вам. Я же сама ничего не умею сделать, ничто никогда не переписывала и не перечитывала, и теперь уже не выучиться.
Примите мое усердное и глубочайшее почтение и признательность.
Анна Виноградская.
1 Передайте мое почтение (кажется) Ермолаю Федоровичу. Привет господину Вульфу (Алексею), они напечатали: «госпоже Вульф», но у меня в то время были только девицы Вульф, дочери г-жи Осиповой, — так что эта фраза неверна и к тому же здесь пропала вся соль! Вы меня понимаете?
Кстати, относительно г-жи Осиповой. Могу сообщить вам, что ее уже нет больше на свете, бедняжка скончалась 8 апреля, в среду, на Святой неделе; минуты прощания были очень печальны, я плакала и от души за нее молилась!..
2 Младшая сестра Анны Николаевны Вульф, Евпраксия Николаевна, бывшая за бароном Б. А. Вревским.
3 Она никого за всю свою жизнь не любила, как Вас! Вы были ее идеалом.
4 Я презираю твою мать.
↓
А. Н. ВУЛЬФ[490
]
РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ М. И. СЕМЕВСКИМ[491
]
Известно, что Пушкин был очень суеверен. Он сам мне не раз рассказывал факт, с полною верой в его непогрешимость — и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина: в 1817 или 1818 году, то есть вскоре по выпуске из Лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л. — гв. Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладонях к ней приходящих лиц. Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под именем стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и наконец объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана — ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее против его приятеля: быть может, на днях…
Молодые люди вышли смущенные… На другой день Пушкин узнал, что капитан убит утром в казармах, одним солдатом. Был ли солдат пьян или приведен был в бешенство каким-нибудь взысканием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира… Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот еще осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспоминал об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждет и над собой исполнения пророчества колдуньи[492
].
Одевался Пушкин хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как во многом другом, прототипу своему — Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был весьма щепетилен. Например, мне кто-то говорил или я где-то читал, будто Пушкин, живя в деревне, ходил все в русском платье. Совершеннейший вздор: Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе — раз, во все пребывание в деревне, и именно в девятую пятницу после пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнем, с пал