Дантес приехал в Петербург в 1833 году и обратил на себя презрительное внимание Пушкина.
Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми.
В записках Пушкина, напечатанных в «Русской мысли», упоминается одновременно с Дантесом маркиз Пина; последний в гвардии не служил, а поступил офицером в армейский пехотный полк, сколько помнится в гренадерский полк короля Прусского, и сколько помнится тот полк, в который поступил Пина, был в это время расположен в Нарве. Пина недолго оставался в полку: он обвинен был в краже серебряных ложек и должен был выйти в отставку.
После смерти Пушкина я находился при гробе его почти постоянно, до выноса тела в церковь в здании конюшенного ведомства.
Вынос тела был совершен ночью в присутствии родных Н. Н. Пушкиной, графа Г. А. Строганова и его жены, Жуковского, Тургенева, графа Вельгорского, Аркадия О.Россети, офицера Генерального штаба Скалона и семейства Карамзиной и кн. Вяземского.
Не запомню, присутствовала ли девица Загряжская и секундант Пушкина, Данзас, лица тогда мне незнакомые. Вне этого списка пробрался по льду в квартиру Пушкина отставной офицер путей сообщения Веревкин, имевший, по объяснению А. О. Россети, какие-то отношения к покойному. Никто из посторонних не допускался. На просьбы А. Н. Муравьева и старой приятельницы покойника графини Бобринской, жены графа Павла Бобринского, переданные мною графу Строганову, мне поручено было сообщить им, что никаких исключений не допускается. Начальник штаба корпуса жандармов Дубельт в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикета: все выражало предвиденье, что в мирной среде друзей покойного может произойти смута.
Слабая сторона предупредительных мер заключается в том, что в случае полного успеха они не оправдываются событиями. Развернутые вооруженные силы вовсе не соответствовали малочисленным и крайне смирным друзьям Пушкина, собравшимся на вынос тела. Но дело в том, что назначенный день и место выноса были изменены; список лиц, допущенных к присутствованию в печальной процессии, был крайне ограничен, и самые энергические и вполне осязательные меры были приняты для недопущения лиц неприглашенных.
Затем остается загадочным: имелись ли положительные сведения о задуманных уличных демонстрациях против члена дипломатического корпуса? С нашей стороны, вполне понимая, что сановные друзья Пушкина были поражены и оскорблены полицейской демонстрацией, мы не можем поручиться и по соображению тогдашних обстоятельств, что более равнодушное отношение полиции к числу лиц, могущих явиться на вынос тела, не повлекло бы за собою дикой персидской демонстрации. Впоследствии мы нередко встречали людей скорбевших и тосковавших, что не дали, для чести русского имени, разыграться ненависти к надменным иноземцам.
В университете2 положительно не обнаружилось тогда ни малейшего волнения, и если бы граф Уваров не дал накануне знать, что он посетит аудитории в самый день похорон, то едва ли пошло бы много студентов на Конюшенную площадь… Граф Уваров нашел в университете одних казенных студентов. Вообще же впечатление кончины Пушкина на студентов было незначительное. Однако тогда была сделана попытка для распущения слуха о произведенной студентами оскорбительной демонстрации в квартире вдовы. Повод к этой выдумке был следующий: Граф П. П. Ш., весьма почтенный человек со студенческой скамьи, приехав поклониться праху покойного поэта, спросил меня, не может ли он видеть портрета Пушкина, писанного знаменитым Кипренским. Я отворил дверь в соседнюю комнату и спросил почтенную даму, вошедшую в соседнюю гостиную: можно ли показать такому-то портрет Пушкина. Пожилая дама выпорхнула в другую дверь и с ужасом объявила, что шайка студентов ворвалась в квартиру для оскорбления вдовы. Матушка моя, находившаяся у вдовы, вышла посмотреть, в чем дело, и ввела нас обоих в гостиную.
Несмотря на разъяснение дела, престарелая дама, ожидавшая бунта, в тот же вечер отправилась к матери студента для предупреждения относительно нахождения ее сына в шайке, произведшей утром демонстрацию…
Этот эпилог был рассказан в 1838 году в студенческой среде как дополнение и подтверждение воспоминаниям о кончине Пушкина, передававшимся мною товарищам.
Извещенный перед смертию, что государь берет на себя заботы о семействе, Пушкин умер и должен был умереть в спокойном состоянии духа. Великодушный, рыцарский и крайне заботливый характер императора Николая Павловича был для поэта верной порукой, что существование его семейства обеспечено. Более долголетняя жизнь и в глазах самого Пушкина, несомненно, не представляла той же гарантии.
Литературная и журнальная деятельность Пушкина оплачивалась читающей публикой далеко не в том размере, который мог бы обеспечить существование его семейства. Чувство зависимости от правительственных субсидий при его характере не могло не возбуждать в нем предвидения, что и этот источник может иссякнуть. Безотрадный итог был, несомненно, ясно выведен в его светлой голове. Безвыходность его положения в 1836 году, именно с осуществления его мыслей о журнальном предприятии, должна была вызвать то тяжкое, тревожное состояние духа, которое дало свободный простор жажде мести, возбужденной анонимными письмами и вне их сплетнями приятельниц., заботившихся о чести и семейном счастье поэта.
Сообщаю с полной откровенностью мои воспоминания и впечатления, может быть иногда и ошибочные, в твердом убеждении, что откровенность не может повредить Пушкину и что приторные и притворные похвалы и умалчивания недостойны памяти великого человека. Заслуга Пушкина перед Россиею так велика, что никакие темные стороны его жизни не могут омрачить его великого и доброго имени. Пушкин сам указал, за что мы должны ему ставить памятник:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен
И милость к падшим призывал…[450
]
Государственная, народная заслуга Пушкина несомненна. «Прелестью живой стихов» он даровал живой русской речи права гражданскиене только во всемирном образованном обществе, но что важнее — он заставил офранцузившиеся и онемечившиеся культурные слои русского общества уважать и любить живую русскую речь, живые русские типы, обычаи и самую нашу природу. Борьба против иноплеменного ига вызвала против почестей, оказываемых праху и памяти, взрыв негодования между теми русскими людьми, которые с невозмутимым, величавым спокойствием отвергали достоинство русского языка, возможность русского Искусства и даже право на русскую самобытность.
Чувство это и тогдашняя обстановка самого вопроса о праве нашем на самобытность проглядывают в письме кн. Вяземского к А. Я. Булгакову от 8-го апреля 1837 года:
«Гекерен, т. е. министр, отправился отсюда, не получив прощальной аудиенции, но получив табакерку, что значит на дипломатическом языке: вот образ, вот и дверь! т. е. не возвращайся. По крайней мере так толкуют это дипломаты, ибо подарки делаются обыкновенно, когда министр Двором своим решительно отозван, а Гекерн объявил, что едет только в отпуск. Спасибо русскому царю, который не принял человека, как бы то ни было, но посягнувшего на русскую славу. Под конец одна гр. Н. осталась при нем, но все-таки не могла вынести его, хотя и плечиста и грудиста и брюшиста».
Женщина, упоминаемая в письме, одаренная характером независимым, непреклонная в своих убеждениях, верный и горячий друг своих друзей, руководимая личными убеждениями и порывами сердца, самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в сен-жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме министерства иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитного олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграммы на отца ее, графа Гурьева, бывшего министром финансов в царствование императора Александра I.
Ф. А. Скобельцын — лицо мне весьма памятное. Он слыл в нашем семейном, детском кружке за тамбовского помещика, приехавшего в Петербург нарочно для сближения с литературным кружком Пушкина и князя Вяземского. Скобельцын явился прямо с заявлением, что восторг к поэтическим произведениям обоих писателей заставил его бросить степь и приехать в Петербург на поклон представителям русской литературы. Скобельцын с самого начала знакомства, в 1834–1835 году, угощал своих новых друзей плохими обедами с парадной обстановкой. Всего более поражало его новых знакомых, что Скобельцын был совершенно чужд литературного мира и вообще не читал ничего. Загадочное появление Скобельцына в нашем тесном и интеллигентном кружке возбуждало мою отроческую мнительность, и я, не смея спрашивать объяснений у родителей относительно их гостя, безбоязненно обратился к А. С. Пушкину с просьбою разъяснить мне это необычное и загадочное явление. Пушкин объяснил мне, что Скобельцын лицо историческое, что он тот самый Скобельцын, который приказом императора Павла Петровича был переведен из гвардии «за лице, наводящее уныние». У Скобельцына на правой, сколько помнится, щеке была мышка, величиной с куриное яйцо. Для полного убеждения меня в исторической важности этой личности, помню живо, как Пушкин пригласил его подтвердить мне рассказ о его удалении из Петербурга. Скобельцын весьма охотно говорил об этом обстоятельстве. Это была единственная тема. которая выводила из совершенно безучастного положения этого шестидесятилетнего старика в нашем болтливом кружке.