<…>
Скучно и грустно проходили год за годом моей жизни, здоровье мое с ранних лет стало расстраиваться, уныние и тоска сначала изредка овладевали мною, а после постепенно развили во мне меланхолию, и характер мой стал устанавливаться не совсем в хорошую сторону: я сделался нетерпелив, раздражителен, желчен, порою чувствовал апатию ко всему на свете и не только самый труд, но одна мысль о труде была для меня ненавистна. Очень часто я желал умереть, чтоб только не заниматься тем, к чему я чувствовал непреодолимое отвращение. Любовь к поэзии и литературе хотя никогда во мне не угасала, но беспрерывные огорчения в течение многих лет убили во мне впечатлительность и непостижимую легкость выражать стихами мысль и чувства.
Весь преданный мысли, как бы выйти из такого положения, напряженного, неестественного по моей страстной натуре, я решил обратиться к Пушкину и в один прекрасный день пришел к великому поэту. Когда я входил в переднюю, из кабинета его вышел повар в белом колпаке, переднике и куртке. Я отдал ему тетрадь моих стихов для передачи Александру Сергеевичу и за ответом хотел зайти через неделю. Набросив на себя шинель, я поспешно вышел на улицу; но не успел пройти и сорока шагов от дому, где жил Пушкин, как тот же самый повар остановил меня:
— Пожалуйте к барину, он вас покорнейше просит.
— Очень благодарен, неужели же он успел что-нибудь прочесть в моей тетради?
— Да-с, он заглянул в нее.
Едва вошел я опять в переднюю, тотчас услышал голос Пушкина. Он вскрикнул:
— Василий, это ты?
— Точно так, я — отвечал повар.
— А господин Облачкин?
— Здесь.
— Пожалуйте сюда, пожалуйте, — звал меня Пушкин, и голос его был до того радушен и до того симпатичен, что я весь затрепетал от радости и никогда не забуду этой счастливой для меня минуты. При входе в кабинет меня обуял какой-то страх из невыразимого чувства удивления, робости и замешательства и непостижимого уважения, близкого к благоговению… Кабинет Пушкина состоял из большой узкой комнаты. Посреди стоял огромный стол простого дерева, оставлявший с двух концов место для прохода, заваленный бумагами, письменными принадлежностями и книгами, а сам поэт сидел в уголку в покойном кресле. На Пушкине был старенький, дешевый халат, какими обыкновенно торгуют бухарцы в разноску. Вся стена была уставлена полками с книгами, а вокруг кабинета были расставлены простые плетеные стулья. Кабинет был просторный, светлый, чистый, но в нем ничего не было затейливого, замысловатого, роскошного, во всем безыскусственная простота и ничего поражающего, кроме самого хозяина, поражавшего каждого, кому посчатливилось видеть его оригинальное, арабского типа лицо, до невероятности подвижное и всегда оживленное выражением гениального ума и глубокого чувства. Я поклонился Пушкину, помнится, очень неловко, совершенно растерялся, сконфузился, хотя он обратился ко мне весьма ласково, просто, голос его был изумительно симпатичен, улыбка добродушна, глаза выражали участие… К чему я оробел перед таким человеком, к которому должно чувствовать только любовь и уважение? Я был тогда мальчик, но очень хорошо понимал, что мои стихи в руках славного поэта и что он, по всей вероятности, прочел несколько строк и хотя слегка познакомился с моей музой.
Согласитесь, надо было быть слишком самоуверенным, чтобы не сконфузиться, когда перед вами глаз на глаз великий поэт, только лишь получивший от вас первые опыты ваших стихотворений? Пушкин расспросил меня, где я учусь, что делаю, имею ли состояние и к какому роду жизни желал бы я себя приготовить.
Когда я объяснил ему свое несчастие, тогда он мне посоветовал написать просьбу и изложить мое положение, сколько мне лет, где воспитываюсь, и наконец попросить чего я желаю, — только смотрите, промолвил он очень серьезно, напишите просьбу прозой, а не стихами. Я невольно улыбнулся. Пушкин заметил мою улыбку и захохотал во весь голос, беспечно, с неподражаемой веселостью: «Я вам сделал это замечание на счет просьбы затем, что когда-то деловую бумагу на гербовом листе я написал стихами и ее не приняли в присутственном месте[867
]. Молод был, очень молод, так же как и вы теперь молоды, очень молоды и пишете стихи, так, пожалуй, по привычке вместо прозы напишете стихами, и уж тогда делать нечего, второй раз придется вам писать просьбу прозой, а писать просьбы дело очень скучное и неприятное. Да и временем нужно дорожить. Впрочем, это в сторону, напишите просьбу, да поскорее приходите ко мне, а я за вас буду хлопотать». Я поклонился ему и поблагодарил за участие в моей судьбе и вдруг ни с того ни с сего, точно кто-нибудь вместо меня проговорил: «Александр Сергеевич, вы мои стихи напечатаете в вашем Современнике?»
— Напечатаю, напечатаю. Приходите же ко мне, непременно с просьбой, и чем скорее, тем лучше.
— Благодарю вас. Мое почтение.
— Прощайте. Приходите утром, до десяти часов я всегда дома.
— Почту за великое счастье. Мое почтение.
Когда я с просьбою в кармане и надеждою в сердце пришел к Александру Сергеевичу, то, к величайшему моему огорчению, он был болен и не мог меня принять, а через несколько дней разнеслась молва в Петербурге, молва страшная, что Пушкин ранен смертельно. Дня через три или четыре я посетил труп поэта и перед гробом его заливался горячими слезами, молясь Богу о упокоении души его. В течение всей моей жизни только один Пушкин, с первой встречи со мною, принял в судьбе моей живое искреннее участие и желал мне помочь делом, а не словами. Судьба распорядилась иначе, и с тех пор я прожил много лет на свете, и никому нет до меня дела. Один великий поэт за три недели до своей кончины хотел было выдвинуть меня из среды, в которой я постепенно терял мои лучшие, полные энергии силы.
Один удар лишил Россию великого поэта в самую блистательную пору его жизни, когда громадный талант Пушкина вполне окреп и выработался опытами жизни и изучения великих писателей; этот же самый удар, быть может, разрушил навсегда мою лучшую будущность…
Взволнованный, печальный, как человек, долго не видавший Божьего света, и когда на одно мгновение забилось радостию мое сердце и надежда показала мне на одну секунду прекрасную жизнь и лучшую будущность — и вдруг этот свет в один момент угас и опять еще страшнее вокруг меня образовалась тьма и несчастие, — лишь только я пришел домой от гроба Пушкина, тотчас же написал стихи на смерть поэта. Я знаю, что стихи слабы, хотя и написаны искренно, под влиянием глубокой горести, вполне овладевшей моей душою. Стихи написаны на 15-м году моей жизни. Я совершенно согласен с мнением, что в литературном деле лета автора не могут иметь никакого значения, но должно согласиться с тем, что на 15-м году менее нежели немногие могли писать хорошие стихи.
На смерть Пушкина
Друзья, я видел труп холодный
Певца возвышенных речей
И слышал я в толпе народной
Язык коварства и страстей!
Один бессмысленно взирает
На труп великого певца,
Другой безумец осуждает
И говорит: Она! Она
Всему вина.
Я думал: о язык коварный,
Ты никого не пощадишь,
О человек неблагодарный,
Не знаешь ты, пред кем стоишь.
Зачем пришел? Иль прах священный
Ты хочешь злобой помрачить?
С душою низкой и надменной,
Земным коварством уязвить
Нельзя певца.
Он умер. Что же, в этом мире
Ужели мало он страдал,
Когда на сладкозвучной лире
Святую правду величал?
И так колено преклоните,
Оставьте дерзкие слова,
И бога вышнего молите:
Поэт пред ним: его душа
На небесах.
Я знаю, с мыслию спокойной
Оставил он ничтожный мир.
Поэт, бессмертия достойный,
Довольно славного свершил.
И будут чтить талант прекрасный
Все люди с сердцем и душой
И, жребий вспомянув несчастный,
Оплачут горестной слезой
Певца любви.
↓
Е. А., С. Н. и А. Н. КАРАМЗИНЫ[868
]
ИЗ ПИСЕМ К А. Н. КАРАМЗИНУ 1836–1837 ГОДОВ[869
]
1. С. Н. КАРАМЗИНА
8/20 июля 1836 г. Царское Село.
В самом деле, господин Андрей, вы скверный, вы негодный мальчишка <…> Вот уже две недели мы не имеем никаких известий о вашей чрезмерно нами любимой особе. Вы совсем не заслуживаете, чтобы вам писали; поэтому я сделаю это как можно более кратко и лишь для того, чтобы сообщить тебе о петергофском празднике.[870
] Иначе, если я стану ждать твоего письма, чтобы прийти снова в хорошее настроение, он станет древней историей.
Я отправилась на этот праздник с госпожей Шевич.[871
] Погода была божественная, что явилось неожиданностью в конце самого холодного, самого сырого и унылого дня, какой только можно себе представить, словно для того, чтобы показать, что необыкновенному счастью государя ничто не противодействует и даже стихии никогда его не расстраивают. Утро, начавшееся в восемь часов, прошло для меня весьма тоскливо, среди довольно скучного общества, которое прогуливалось черепашьим шагом по аллеям, еще пустынным, вероятно, по причине вчерашней ужасной погоды. Единственный приятный момент был когда всё общество спустилось в сад, чтобы затем, после представления государю, вереницами проследовать назад. Там я встретила почти всех наших друзей и знакомых, в том числе Вяземского (довольно веселого в своем придворном мундире, который он, наконец, решился надеть),[872
] Одоевских[873
] (он, сделанный камергером, она вся в розовом, с палевыми цветами на шляпе, сильно похудевшая и почти красивая), Надину Соллогуб (она уезжает одиннадцатого числа за границу со своей теткой,[874
] проведет там более года, зимой, возможно, отправится в Италию, а сейчас прямо в Баден-Баден, где надеется увидеть тебя и где также находится госпожа Смирнова;[