910
] Сергей Мещерский,[911
] Поль и Надина Вяземские[912
] (тетушка[913
] осталась в Петербурге ожидать дядюшку, который еще не возвратился из Москвы) и Жуковский. Тебе нетрудно представить, что, когда дело дошло до тостов, мы не забыли выпить за твое здоровье. Послеобеденное время, проведенное в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская,[914
] Шевичи, Ласси,[915
] Лидия Блудова,[916
] Трубецкие,[917
] графиня Строганова,[918
] княгиня Долгорукова[919
] (дочь князя Дмитрия), Клюпфели,[920
] Баратынские,[921
] Абамелек,[922
] Герсдорф,[923
] Золотницкий, Левицкий,[924
] один из князей Барятинских[925
] и граф Михаил Виельгорский[926
], — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который всё время грустен, задумчив и чем-то озабочен. «Он своей тоской и на меня тоску наводит». Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает всё те же штуки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, всё же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как всё это глупо![927
] Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его «отношений», и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. «Ну, что же?» — «Нет, не пойду, там уж сидит этот граф». — «Какой граф?» — «Д’Антес, Гекрен что ли!»[928
] Кстати, о графине Строгановой: вообрази, Скалон внушил себе, что он безумно в нее влюблен! Когда она вошла, я с ним танцевала кадриль, но вдруг чувствую, что его рука в моей руке сделалась мертвенно-холодной, я взглянула на него с удивлением, он был белее платка и от волнения не мог говорить. Потом он признался мне, что ему едва не стало дурно. Полюбуйся, вот какое действие оказывает на слабый ум тщеславие, которому потворствуют! А еще говорят, что это свойственно лишь женщинам! Она же, между тем, весьма серьезно кокетничала с Александром, но тут нашла коса на камень. В остальном же он был очень мил и много танцевал, как мне кажется, следуя твоим советам, и разговаривал надлежащим образом. Вольдемар — красивый, гордый и высокомерный — соблаговолил протанцевать несколько кадрилей и позволил себя выбрать на мазурку. Мишель Вильегорский танцевал, как сумасшедший, и был любезен до крайности. <…>
5. А. Н. КАРАМЗИН
1(13) октября 1836 г. Петербург
<…> У Пушкина семьсот подписчиков, не много.[929
] Одоевский готовится издавать свой журнал,[930
] но еще нет ничего. Я буду у него послезавтра. Пришли ему статейку. Говорят, что третий том «Современника» очень хорош,[931
] я еще не имел его. Литературн<ых> новостей больше нет.
6. С.Н. и Е. А. КАРАМЗИНЫ
18-20 октября (30 октября—1 ноября) 1836 г. Петербург
С. Н. КАРАМЗИНА
18/30 октября.
<…> Вчера, в воскресенье, Вяземские и Валуевы «по древнему и торжественному обычаю» у нас обедали и после обеда тоже пожелали послушать твое письмо. Они шлют тебе тысячу нежностей; «но воля твоя», счастье их выглядит очень скучно и очень безжизненно. Вечером Мари устроила у себя чай, были неизбежные Пушкины и Гончаровы, Соллогуб и мои братья. Мы не смогли туда поехать, потому что у нас были гости: госпожа Огарева,[932
] Комаровские,[933
] Мальцов[934
] и некий молодой Долгорукий,[935
] друг Россетов, довольно бесцветная личность. Около полуночи приехал Соллогуб[936
], совсем заспанный, и рассказал, что;у Валуевых был настоящий вечер семи спящих,[937
] что хозяева зевали наперебой и в конце концов выпроводили своих гостей, тоже совсем уже сонных, чтобы лечь спать. И вот что на этой жалкой земле зовется счастьем: стоит ли после этого вздыхать и сокрушаться, что оно про тебя забыло, обходя землю! Нет, когда я вижу счастливцев мира сего, мне становится скучно, а скука — превосходное лекарство против болезни, называемой завистью. Кстати, Николай Мещерский — жених, он приступом взял свою Александрину,[938
] вот и он также скоро будет спать на своем счастье. Как видишь мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром, Александрина — с «Аркадием», к полуночи Вяземский и один раз, должно быть по рассеянности, Вильегорский,[939
] и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб, «и всё по-прежнему, а только нет Андрея, а потому еще побесцветнее»! <…>
Софи.
Е. А. КАРАМЗИНА
20, вторник утром.
Здравствуй, дорогой мой, вчера или позавчера мы много говорили о «Современнике»; ты мне так и не написал, получил ли его, а между тем князь Петр тебе его послал; я дала ему для этого тот экземпляр, который ты сам себе присвоил,[940
] постараюсь выслать тебе третий том, который только что вышел: [941
] все находят, что он лучше остальных и должен вернуть Пушкину его былую популярность; у меня его еще нет, но нам из него читали превосходные вещи самого издателя, очень милые — Вяземского и несказанное сумасбродство «Гоголя «Нос»»; Софи возмущена, я же, слушая его, смеялась, хотя и не обнаружила в нем, не скажу, здравого смысла, — фантастический род может без него обойтись, — но хоть какого-нибудь правдоподобия в воображении; я вышлю тебе его, как только ты где-нибудь поселишься; <…>
Прощай, мой дорогой и горячо любимый сын, нежно прижимаю тебя к сердцу, благословляю тебя и призываю также на тебя благословение твоего обожаемого отца; оно должно быть действительным для всего, что есть хорошего: «целую тебя нежно». Кстати. Прошу тебя возвратиться к русской корреспонденции; все меня бранят за то, что ты пишешь по-французски; я сама нахожу, что письма русские оригинальнее и милее.[942
] <…>
7. С. Н. КАРАМЗИНА
3(15) ноября) 1836 г. Петербург.
<…> Я должна рассказать тебе о том, что занимает всё петербургское общество, начиная с литераторов, духовенства и кончая вельможами и модными дамами; это — письмо, которое напечатал Чедаев в «Телескопе», «Преимущества католицизма перед греческим исповеданием»,[943
] источником, как он говорит, всяческого зла и варварства в России, стеною, воздвигнутой между Россией и цивилизацией, — исповеданием, принесенным из Византии со всей ее испорченностью и т. д. Он добавляет разные хорошенькие штучки о России, «стране несчастной, без прошлого, без настоящего и будущего», стране, в которой нет ни одной мыслящей головы, стране без истории, стране, в которой возникли лишь два великана: Петр I, мимоходом набросивший на нее плащ цивилизации, и Александр, прошедший победителем через Европу, ведя за собой множество людей, внешняя доблесть и мужество которых были не чем иным как малодушной покорностью, людей, у которых «человеческое только лицо, и к тому же безо всякого выражения».
Как ты находишь все эти ужасы? Недурно для русского! И что скажешь ты о цензуре, пропустившей всё это? Пушкин очень хорошо сравнивает ее с пугливой лошадью, которая ни за что, хоть убейте ее, не перепрыгнет через белый платок, подобный запрещенным словам, вроде слов «свобода», «революция» и пр., но которая бросится через ров потому, что он черный, и сломает там себе шею.[944
] Это письмо вызвало всеобщее удивление и негодование. Журнал запрещен, цензор отставлен от должности, приказано посылать ежедневно к Чедаеву врача, чтобы наблюдать, не сумасшедший ли он, и еженедельно докладывать о нем государю.
Мы мало выезжаем, лишь изредка кое-какие визиты, да один вечер провели у добрых Люцероде. Милая Августа просит передать тебе тысячу любезностей. У нас за чаем всегда бывает несколько человек, в их числе Дантес, он очень забавен и поручил мне заверить тебя, что тебя ему не достает <…>
Твой день, 24-е, был отпразднован великолепно, большим обедом со всеми друзьями: Вяземскими, Валуевыми, Россетами, Соллогубом и прочими и с шампанским. Прощай, обнимаю и люблю тебя невыразимо.
Софи.
8. А. Н. КАРАМЗИН
5(17) ноября 1836 г. Петербург.
<…> Не веришь, брате, право, люди так поглупели, что мочи нет. Я пускаюсь в свет, я не раз строил уже и плясе, и козе, и даже публичный всхрапе; но всё не весело, ей-ей не весело. Придешь домой, кажется, говорил много, а всё равно, что квасу водяного напился: раздует, раза три отрыгнется в нос, да и всё по-прежнему опять. Послушай, о чем говорят люди: соберутся, почешут затылки, потрунят неистово-остро над петербургским климатом, спросят друг у дружки: «были ли вы на выставке?» — некоторые замечания, показывающие познания глубокие насчет живописи. Потом уж и опять чешут затылки, да разве прибавят с удивительной тонкостью, что скоро опять начнутся балы и рауты, и что удивительно, что до сих пор их еще так мало, и что кажется, что рауты начинают быть чаще, чем танцевальные вечера, но что это-де жаль, что это-де скучно и пр. Прежде бывало совсем не то; прежде были сюжеты всякие для разговоров: и новые оперы, и какие-то кометы, и какие-то пророки разные, и неистовства неслыханные на Вибургской стороне, и поправка кронштадтских укреплений, и какие-то принцы немецкие, и какие-то послы турецкие, и волки бешеные, и черт знает что, а теперь просто свинство! А придешь домой, тут тебя разберет философия. Философия — самая ужасная вещь настоящего века; станешь философствовать, что вот-де как проводишь время, что-де молодость проходит