А. С. Пушкин в воспоминаниях современников — страница 52 из 99

— Я что-то слышал, — сказал кто-то; но все остальные повторили в один голос: прочти, прочти, сделай милость!

И когда я прочел, то надобно было видеть всеобщий восторг, чтобы судить, как электрически действовало каждое слово Пушкина; но эта Молдавская песня, при всем достоинстве, еще не столь ценное создание, как другие его произведения.

— Браво, браво, — кричали многие и, тут же бросив завтрак и шампанское, начали списывать Молдавскую песню со слов моих.


Не прошло и нескольких минут по приезде нашем в Киев, как за Федором Федоровичем кто-то прислал, и он велел сказать мне, что сейчас вернется; но прошло более часа, а Федора Федоровича не было. Наконец какой-то лакей, я слышу, спрашивает меня. Я вышел.

— Генерал Великопольский, — сказал лакей, — приказал вам кланяться и приказал просить вас к себе[336].

— Да я, любезный, не знаю твоего генерала.

— Помилуйте, их превосходительство вас знают-с; они приказали вас просить не беспокоиться, пожаловать-с по-дорожному, в сюртучке-с. У нас Федор Федорович, — и они приказали просить.

— А, это дело другое; но где же генерал стоит?

— Да здесь-с вверху-с.

— Ну, нечего делать, давай сюртук, эполеты, эксельбант.

Вхожу к генералу: маленький, толстый генерал в сюртуке, без эполет, в молдавской феске, мечет банк, Федор Федорович понтирует.

Увидев меня, генерал встал, благодарил за посещение и тут же предложил играть. Но я отказался. Игра продолжалась; меня заняла наружность генерала и еще более какая-то милостивая государыня, исполняющая, как казалось, должность хозяйки: она была молода и недурна собою, приветливо улыбалась мне, предложила чаю и трубку, а вслед за тем поставить карточку, а именно даму, уверяя, что дамы никогда не обманывают.

Я отказался, сказав, что карточным дамам я никогда не верил. Вице-хозяйка улыбнулась.

В эту минуту поставленная дама Федором Федоровичем была убита.

— Вот видите, — сказал я.

— «Погибла гречанка», — сказал генерал.

— А, ваше превосходительство, вы знаете Пушкина песню? — заметил Федор Федорович.

— Как же, милый, — отвечал генерал, — всю наизусть выучил.

Эта песня перекинула меня в Кишинев, и в эту минуту я подумал: что бы сказал А. М., мой надворный советник и нумизматик Е., если бы они увидели генерала в молдавской шапочке!

«Ничего бы не сказали, — отвечал я сам себе, — их суждение о людях не восходит выше коллежского асессора: это, говорят они обыкновенно, человек порядочный, коллежский асессор».

Нельзя не уважать чины; но и сан человека что-нибудь да значит.

_____

Киев 1820 г. Дек. 28.

Хозяин в красной шапочке продолжал метать, Федор Федорович понтировал, но только уже с большим счастием, нежели тогда, как я вошел к Великопольскому.

Великопольский проигрывал, но не терялся, а по-прежнему продолжал свои прибаутки с придачею стихов Пушкина. Иногда слова были повторяемы во всей чистоте их создания, а подчас с вольными изменениями: дав как-то карты три кряду, хозяин заметил:

— Эге, Федор Федорович, да ты эдак всего меня обыграешь.

— Ничего, ваше превосходительство, вы у меня и не постольку выигрывали.

— Ну, да это что там: это, сударь мой, — говорил Великопольский, — дела давно минувших лет, преданье старины глубокой, — и в это время, дав еще карту, прибавил: — Вот, изволишь видеть, как счастье-то перевернулось.

— Ничего, ваше превосходительство, все это в наших руках, вы эту науку-то понимаете.

— Да, хорошо тебе подсмеиваться, но перед счастия законом моя наука не сильна. — Сказав это, хозяин взглянул на меня, улыбнулся и подмигнул мне.

— О, да как вы помните Пушкина, — заметил я.

— А как же, батюшка, мы тоже хоть и не вам чета — армейщина, что называется, а тоже на старости кое-что почитываем, а уж Пушкина не грех и помнить; дока малый растет, что-то из него будет, не все, чай, станет сказки рассказывать.

Да, видно, генерал прочел Руслана, и не один раз, и не только помнил стих о Черноморе, но даже изменил его по-своему, заменив слово время словом счастие.


В эти дни пребывания моего в Киеве, в доме Л. В., по усилившемуся моему нездоровью, я сделался совершенным затворником. Генерал и Л. В. принимали во мне родственное участие, но вместе с тем генерал шутя называл меня неженкой.

— В наше время, — говорил Михаил Федорович, — молодежь твоих лет лечилась скачкою да балами. Чем сидеть да хандрить, просто натянул бы мундирчик да ехал со мною к Николаю Николаевичу.

— Очень бы рад иметь эту честь, да что делать, когда рука головы не слушает. — И в самом деле, проехав на морозе до 20-ти градусов более 500 верст в одной щеголеватой шинельке, в которой, кроме бобрового воротника, меха ни на волос, рука до того у меня разболелась, что я не в силах был надеть мундира как облитого в струнку, по тогдашнему покрою.

Но на мое что делать Михаил Федорович заметил свое.

— Что это такое, — сказал он, — как рука головы не слушает. Это что-то вроде нельзя, а слово нельзя должно быть выключено из военного лексикона, как ненавистные Суворову слова: не могу знать или не знаю. А ты знаешь анекдот о нельзя?

— Нет-с, — отвечал я просто, не прибавляя, — не знаю, как бы из уважения к памяти великого.

— Да вот в чем дело, — произнес генерал, — кто-то из начальников спросил опытного гренадера: «Как ты думаешь, можно ли взять эту батарею?» — «Нельзя, ваше превосходительство», — отвечал гренадер. «Ну, а если прикажут?» — возразил начальник. — «Тогда другое дело, — отвечал гренадер, — возьмем, ваше превосходительство».

При этом рассказе мне представилось, как наши неодолимые усачи кинулись на батарею и в несколько мгновений уже русские штыки среди порохового облака блистали, как лучи солнца среди редеющего тумана.

— Прикажите, это другое дело, ваше превосходительство, скажу и я, как гренадер рассказа вашего.

— Нет, нет, — произнес Михаил Федорович, — я сам вижу, что ты действительно болен; но мне жаль, что ты не будешь на бале у Николая Николаевича; мы бы вместе встретили Новый год.

Весь этот разговор происходил накануне 1 января 1821 года, следовательно, выздороветь и явиться на бал я уже не имел времени; но меня огорчало не то, что я не буду участвовать в торжественной встрече Нового года и вместо бала просижу один-одинехонек в своей комнатке; но я жалел о том, что не могу быть представлен Николаю Николаевичу; по крайней мере, на эту минуту он занимал меня более самого бала.

Николая Николаевича Раевского, в числе других подвижников 12-го года, еще с моего младенчества я уважал душою. «Певец во стане русских воинов» породнил юное мое воображение со многими из знаменитых того времени. Это произведение Жуковского я знал и помнил, как первое произведение, выученное мною наизусть после пророческого гимна Державина на рождение порфирородного отрока.

И на это время я не мог не вспомнить отзыва Жуковского, что

Раевский, слава наших дней,

Хвала! перед рядами —

Он первый грудь против мечей

С отважными сынами.

И вот в это же утро я познакомился с одним из его сыновей-сподвижников, а именно с Александром Николаевичем, о котором нередко упоминает Пушкин в своих записках.

Александр Николаевич, по расстроенному здоровью, тогда уже был в отставке, в чине полковника, и жил при отце в Киеве. До этой встречи я знал А. Н. понаслышке; но при отъезде моем из Кишинева Пушкин советовал мне познакомиться с ним как с человеком образованным и вообще замечательным.


Быстро протекали дни моего отпуска, но и в эти немногие дни много мне довелось переслушать толков о Пушкине.

Поэму «Руслан и Людмила» все прочли, и каждый судил о ней по-своему: иной возглашал, что подобную поэму не следовало называть поэмою; другие же, что это такого рода сказка, что не стоило бы писать ее стихами, давая при этом рифме какое-то особое значение. А встречались и такие, которые, разумеется, бессознательно, а так, как говорится, зря, сравнивали саму поэму с Ерусланом Лазаревичем.

Отзывы «Вестника Европы» находили своих поборников: приговоры жителя Бутырской слободы почитались не только дельными, но в особенности замечательными и остроумными[337].

Князь П. А. Вяземский, сочувствуя развивающемуся с такою быстротою таланту Пушкина, не одолел своего негодования против издателя «Вестника Европы» и тогда же написал свое послание к Каченовскому:[338]

Перед судом ума сколь, Каченовский, жалок

Талантов низкий враг, завистливый зоил… — и проч.

Это послание везде читали и перечитывали, но большею частью читателей занимало не самое послание, а кунштик первого стиха. Это стихотворение Вяземского, — до напечатания в том же «Вестнике», — ходило по рукам в списках. Тогда как-то в особенности любили переписывать, и поэтому не удивительно, что Грибоедов в своей комедии «Горе от ума» заметил эту страсть к переписыванию чего бы то ни было стихотворного, а не только замечательного послания Вяземского. Хотя альбомы и до сих пор сохраняют права свои, но в настоящую минуту они более составляют украшение письменных столов, на которых почасту ничего не пишут, — отличаются более щеголеватостию наружной отделки, нежели внутренними вкладами; а в описываемый мной период времени, то есть 21-го года, страсть к альбомам и списывание стихов были общею страстью: каждая девочка от пятнадцати лет возраста и восходя до тридцати, непременно запасалась альбомом; каждый молодой человек имел не одну, а две, три или более тетрадей стихов, дельных и недельных, позволительных и непозволительных. Нигде не напечатанные стихотворения как-то в особенности уважались некоторыми, несмотря на то что хотя бы стихи сами по себе и не заслуживали внимания, как по цели, так равно и по изложению.