В подобных сборниках не раз мне случалось встречать стихи Пушкина, и не редко в таком безобразном искажении, что едва можно понять было, в чем дело; но между тем каждое стихотворение непременно было скреплено его именем; так, например, стихи его «Дориде», написанные в 20-м году, в 21-м я прочел у одной из любительниц с следующими изменениями: во первых: «К ней», а далее:
Я верю: я любим, возможно ль вам не верить;
Вы милы, хороши, так можно ль лицемерить;
Все непритворно в вас: ланит весенних жар,
Стыдливость милая, богов бесценный дар,
Уборов и плечей живая белоснежность
И ласковых имен младенческая нежность.
Тогда как в подлинных к «Дориде»:
Я верю: я любим, для сердца нужно верить.
Нет, милая моя не может лицемерить;
Все непритворно в ней: желаний томный жар,
Стыдливость робкая, Харит бесценный дар,
Нарядов и речей приятная небрежность
И ласковых имен младенческая нежность.
Прочитав предыдущее подражание, я невольно спросил у владетельницы альбома: кто вам сказал, что это Пушкин?
— О, наверное, — отвечала она простодушно.
— То-то и есть, что ваше верное, смею сказать, не совсем верно.
— Да как же так? — возразила она с удивлением, — эти стихи мне написал мой кузен А., а он должен знать, он сам сочиняет, да и очень дружен с Пушкиным. Мой кузен сам говорит, — заключила она, — что Пушкин ничего не пишет без его совета.
— Все это, положим, может быть, — заметил я, смеясь, — но этот список не совсем-то верен.
Можно себе представить, как была удивлена моя любительница стихов, кузина мнимого наперсника Пушкина, когда я прочел ей подлинные стихи «Дориде».
— Эти стихи «Дориде», — сказала она, — несравненно лучше моих; я мои непременно уничтожу. — И с этим словом листок вырван, и настоящее заменило поддельное; но давно ли та же кузина А. восхищалась стихами «К ней». Так нередко большая часть довольствуется иногда посредственным, не зная лучшего, и блестящие фразы принимает за что-то дельное.
Но одно ли это произведение Пушкина без всякой основной причины потерпело искажение? Сколько выходило и до сих пор выходит, под его именем, таких произведений, которые по содержанию и изложению недостойны поэта.
Конечно, не стану спорить, что, в первоначальные дни поэтической его жизни, Пушкин, под влиянием современных умозрений, под влиянием общества разгульной молодежи, писал много кой-чего такого, которое по звучности стиха хотя и могло быть увлекательно, но по изложению, цели и последовательности не могло выдерживать достодолжной критики, словом, было ярко, но неблаготворно для жизни слова.
Все подобные произведения хотя и имели некоторый успех в рукописном обращении, но не могли иметь и не имели успеха глубокого впечатления, как не проникнутые творческою силою убеждения самого поэта.
Об этом отделе произведений Пушкина выскажем впоследствии собственное его мнение: оно, по личному, высокому беспристрастию самого Пушкина даже к собственным своим произведениям, говорит лучше, нежели все умствования посторонних мыслителей.
Но, однако, и этот отдел его произведений у некоторых не оставался без замечаний: иные свои отметки излагали даже стихами; из подобных стихотворений предложу одно, написанное, как мне говорили, тогда же одним поэтом-юношею. Это стихотворение как-то случайно сохранилось в моих бумагах; за верность его списка не ручаюсь, но, во всяком случае, нахожу его замечательным. Вот оно:
Счастлив, кто гласом твердым, смелым
Вещать в пороках закоснелым
Святые истины рожден!
И ты великим сим уделом,
О муз любимец, награжден!
Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей неистовых пристрастья
В друзей добра и правоты.
Но граждан не смущай покоя,
Поэта не мрачи венца
И, лиру дивную настроя,
Смягчай, а не тревожь сердца[339].
В этих стихах, как мне кажется, видны начатки сознания о назначении поэта, благотворность направления, а не та жгучесть, которая почасту только что разрушает, но не творит; впрочем, не спорим со Скалозубом, который в простоте сердца полагал, что Москва оттого хорошо выстроилась, что сгорела:
Пожар способствовал ей много к украшенью.
Что до этого, каждый может сказать, как ему угодно; но при воспоминании о Пушкине невольно возникает вопрос — был ли он таким в действительности, каким казался некоторым, готовым на порицание? О, конечно, нет: минутное увлечение, порыв юности, соприкосновение с людьми исключительного направления разве составляет основу главного свойства даже и в обыкновенных людях, а не только в такой личности, как Пушкин.
Но об этом после.
В первых числах марта я возвратился в Кишинев. Киевские слухи о восстании греков совершенно подтвердились; я уже не застал князей Ипсилантиев; все они перешли в заграничную Молдавию; вскоре и последний из них, князь Дмитрий[340], также через Кишинев проехал в Яссы.
Явясь к генералу Орлову, я снова свиделся с Пушкиным, который встретил меня выражениями приязни и радушия. Наружность его весьма изменилась. Фес заменили густые темно-русые кудри, а выражение взора получило более определительности и силы. В этот день Пушкин обедал у генерала. За обедом Пушкин говорил довольно много и не скажу, чтобы дурно, вопреки постоянной придирчивости некоторых, а в особенности самого Михаила Федоровича, который утверждал, что Пушкин так же дурно говорит, как хорошо пишет; но мне постоянно казалось это сравнение преувеличенным. Правда, что в рассказах Пушкина не было последовательности, все как будто в разрыве и очерках, но разговор его всегда был одушевлен и полон начатков мысли. Что же касается до чистоты разговорного языка, то это иное дело: Пушкин, как и другие, воспитанные от пеленок французами, употреблял иногда галлицизмы. Но из этого не следует, чтоб он не знал, как заменить их родной речью.
Во время этого же обеда я познакомился с капитаном Раевским, большим пюристом — грамматиком и географом. Этот капитан, владея сам стихом и поэтическими способностями, никогда не мог подарить Пушкину ни одного ошибочного слова, хотя бы то наскоро сказанного, или почти неуловимого неправильного ударения в слове. Капитан Раевский, по назначению генерала, должен был постоянно находиться в Кишиневе при дивизионной квартире. Простое обращение капитана Раевского с первой минуты как-то сблизило нас, и до того, что, несмотря на разность лет наших, в несколько дней мы сошлись с ним на «ты». Но это сближение тут же не помешало нам о чем-то поспорить; да и вообще при каждом разговоре спор между нами был неизбежен; особенно если Пушкин, вопреки мнению Раевского, был одного мнения со мною. В подобных случаях для каждого капитан Раевский показался бы несносным, но мы, как кажется, взаимно тешились очередным воспламенением спора, который, продолжаясь иногда по нескольку часов, ничем не оканчивался, и мы расходились по-прежнему добрыми приятелями, до новой встречи и неизбежного спора.
Вскоре по возвращении моем из Москвы в Кишинев генерал Орлов уехал в Киев для женитьбы на дочери Н. Н. Раевского. Начальство над дивизией принял бригадный генерал Пущин.
Обязательное обращение Павла Сергеевича Пущина, его образованный ум и постоянная любезность в коротком обществе невольно сближали с ним многих; мне же, как служащему, по обязанностям службы часто приходилось бывать у генерала. Пушкин, как знакомый, нередко навещал Павла Сергеевича, и так почти ежедневно мы с Пушкиным бывали вместе. Еще же нередко по вечерам мы сходились у подполковника Липранди, который своею особенностью не мог не привлекать Пушкина.
В приемах, действиях, рассказах и образе жизни подполковника много было чего-то поэтического, — не говоря уже о его способностях, остроте ума и сведениях. Липранди поражал нас то изысканною роскошью, то вдруг каким-то презрением к самым необходимым потребностям жизни, словом, он как-то умел соединять прихотливую роскошь с недостатками. Последнее было слишком знакомо Пушкину. Не имея навыка к расчетливой и умеренной жизни и стесняемый ограниченностью средств, Пушкин также по временам должен был во многом себе отказывать.
Молодость и почти кочевая жизнь Пушкина, видимо, облегчали затруднения; к тому же с каждым днем Пушкин ожидал перемены своего назначения; ему казалось, что удаление его в южный край России не могло долго продолжаться.
Нередко при воспоминании о царскосельской своей жизни Пушкин как бы в действительности переселялся в то общество, где расцвела первоначальная поэтическая жизнь его со всеми ее призраками и очарованием. В эти минуты Пушкин иногда скорбел; и среди этой скорби воля рассудка уступала впечатлению юного сердца; но Пушкин недолго вполне оставался юношею, опыт уже холодел над ним; это влияние опыта, смиряя порывы, с каждым днем уменьшая его беспечность, заселяло в нем новые силы.
Развитое Ипсилантием знамя и движение греков нисколько не воспламенили Пушкина[341], и вначале ни один из поэтических его звуков не был посвящен делу греков; может быть, потому, что первоначальные действия самого Ипсилантия, несмотря на всю важность неожиданных последствий, не имели в себе ничего уважительного: Ипсилантий в Яссах и в окрестностях предался вполне обычным веселостям, окружил себя одним блеском власти, не утвердив ее силы.
В самой главной квартире Ипсилантия и отдельных отрядах Этерии возникшие беспорядки и неповиновение разрушили единство действия; но, несмотря на подобное разрушение, с весною 21-го года, среди мрака долголетней неволи, уже загорались лучи независимости греков.