А у нас во дворе — страница 21 из 61

На «целинные» деньги мы с мамой купили мне платье из парчи (на черном фоне красная искорка) и первые в моей жизни туфли на каблуках. Парча облепляла меня так, что я едва передвигала ноги, а каблуки не слушались и постоянно подворачивались. И все же после телогрейки и сапог мой наряд казался мне верхом изящества.

Я была в нем и в ТОТ вечер. «К тебе пришли», — сказала мама, выразительно глядя на меня. Воюя с парчой и заваливаясь то вправо, то влево, я вышла в коридор и увидела ЕГО. «Боже правый, ты ли это? — старомодно-изысканно приветствовала я своего друга. — Как ты нашел меня?» Но, заметив выползающих в коридор соседей, не дожидаясь ответа, потащила его в комнату. Но и здесь мы попали под перекрестный огонь взглядов моих домашних. Посидев для приличия за столом и выпив чаю, мы с облегчением выскочили на улицу и пошли куда глаза глядят. В те годы по Москве еще можно было гулять в свое удовольствие и беседовать, не повышая голоса. Что мы и делали, если наш сумбурный разговор можно было назвать беседой. Мы вспоминали, как, проведя трое суток в тамбуре целинного поезда и болтая о чем угодно, забыли обменяться телефонами и адресами. Он рассказал, как разыскивал меня и наконец нашел через справочное бюро. Темнело, летели листья, мы кружили по окрестным переулкам, возвращались к моему подъезду, заходили внутрь, грелись у батареи, снова оказывались на улице и наконец расстались возле моей двери, условившись встретиться завтра.

Началась «золотая симфония» московской жизни, о которой мы так мечтали на целине.

«Филумена Мортурана» — первый спектакль, на котором мы вместе. Один из героев поет под гитару: «Ах, как мне грустно, грустно, грустно, как я страдаю, как страдаю, страдаю я, страдаю я». «Знаешь, что такое любовь? — говорят на сцене. — Это когда двое совсем рядом и так близко, что дыхание смешивается». «Слышишь?» — шепчет мой друг, касаясь губами моего уха.

На следующий день идем на Софроницкого.[16] Возле консерватории — толпа. Говорят, что маэстро болен и концерт не состоится. Жаль, но не беда. У нас впереди целый вечер и целая жизнь.

Архангельское. Покрытые осенними листьями дорожки парка. Он греет мои руки своим дыханием. «Ох, чуть не забыл. Я же взял для тебя шерстяные носки». Он достает из кармана носки, которые мама пыталась всучить мне, когда мы уходили из дома. Теперь они очень кстати. Как и термос с горячим чаем, который мы разливаем по кружкам, усевшись на поваленное дерево в укромном уголке парка.

«А помнишь, какой чифирь мы пили, когда дежурили ночью возле палатки?» Надо же, и я вспомнила то же самое — обжигающий чай, бесконечное степное небо в густых и ярких звездах, которые постепенно бледнели, а потом и вовсе погасли, уступив место предрассветным краскам.

Постцелинные каникулы идут к концу. Скоро начнутся занятия. А это значит — долгий путь в битком набитом вагоне метро, поездка через все Сокольники на трамвае мимо невысоких деревянных домиков, палисадников, голубятен, вдоль длиннющей ограды парка, мимо остановки с ласковым названием «Майский просек» до нашей прозаической «Институт».

Впрочем, ничего прозаического не было в тогдашней жизни. Даже запах пережаренных пирожков означал мимолетную встречу с моим другом в буфете. А нудная полуторачасовая лекция по языкознанию — возможность ловить в ручное зеркальце его взгляд и улыбку. Надо только сесть в предыдущем ряду слева. Длиннющий хвост в раздевалку — это лишняя возможность постоять рядом в очереди, крутя номерок на пальце. А потом — дорога через парк Сокольники, которая будет петлять, извиваться, уходить в заросли, выбегать на поляну, снова прятаться в чащу, пока наконец не выйдет к воротам парка. И все листья, все золото мира — у наших ног.

Но и разойтись по домам вовсе не означает расстаться. Едва переступаю порог дома — звонок: «Поела? Слушай, я сделал потрясающее открытие — на „Посвящение“ Листа прекрасно ложится твое имя». Он опускает трубку на крышку рояля и, наигрывая, поет мое имя.

Шла жизнь, в которой, что ни случись, все к лучшему. И болеть тоже, потому что тогда он придет меня навещать и будет читать мне по-английски Эдгара По, копируя интонации актера с магнитофонной пленки из нашего лингафонного кабинета. А через несколько дней мы пойдем вместе в мою поликлинику и, сидя в длинной очереди к врачу, устроим конкурс на лучший перевод английского стихотворения. Не помню ни автора, ни текста, а лишь первые строчки в собственном неловком переводе: «Мы вместе, и пусть наш нелегок путь, изменчив и неизвестен…» Услышав мой вариант, он разорвал свой, сказав, что я победила.

«Золотая симфония» продолжалась, и в ней постоянно участвовали листья, которые шелестели, шуршали, бились на ветру, летели навстречу, кружились в воздухе, ложились под ноги. «Ты чудная. Ты даже не понимаешь, какая ты чудная. Только не грусти глазами». А я и не грущу. Что мне грустить, когда все так прекрасно. Вечером идем в Большой на «Лебединое». Танцует великая балерина — двоюродная сестра моего друга. У нас контрамарки без мест. Театр переполнен. Тесно прижавшись, стоим в одной из верхних лож. Он знает балет наизусть и время от времени тихонько объясняет мне, неискушенному зрителю, тонкости балетной техники.

После спектакля в густой толпе движемся к метро. Болтая, спускаемся по ступенькам, но я чувствую, что мой друг чем-то озабочен. «Знаешь, — говорит он, замедляя шаги, — что если мне вернуться? Майка живет возле театра. Мне бы хотелось зайти к ней. Там будут все наши. Ты не обидишься?» Он виновато смотрит на меня. «Если обидишься, я не пойду, правда». «Конечно, иди», — как можно беспечнее отвечаю я. Он радостно чмокает меня в щеку и исчезает.

Именно в тот вечер первой не то обиды, не то досады я сочинила стишок, который так никогда ему и не показала:

Мальчишка милый, как люблю я

Твой голубой лучистый взгляд,

Твою улыбку озорную,

Когда ты в чем-то виноват.

Мне хочется бродить часами

С тобою рядом по Москве,

И губы почему-то сами

Все улыбаются тебе…

Воскресное утро. Звонок: «Слушай, ты срочно должна мне помочь. У Майки день рождения, а я не знаю, что дарить. Придумай, пожалуйста». Через минуту звонок. «Придумала? Нет, это не пойдет, — говорит он, отвергая мои банальности. — Думай дальше». Звонок: «Слушай, я в панике. Скоро идти, а подарка нет. Что же делать?» Беспомощно молчу, чувствуя себя виноватой и бездарной. Поздно вечером звонок: «Слушай, я сделал феноменальный подарок. Только ты не огорчайся. Я подарил ей нашего Микки-Мауса. Пожалуйста, не расстраивайся. Она так обрадовалась, что даже решила взять его с собой на гастроли. Представляешь, он летит в Америку». Я не верила своим ушам. Он отдал НАШЕГО Микки-Мауса, мышонка в красной шляпе и оранжевых штанах, ваньку-встаньку со свинцовым грузиком в животе, амулет, с которым я была неразлучна все долгие три с половиной целинных месяца, таская его в кармане телогрейки на работу, на прогулку, в кино, в столовую. В поезде Кокчетав — Москва я подарила его своему другу, сказав, что он станет нашим общим амулетом и будет кочевать от него ко мне и обратно. «Скажи, что ты не обиделась, ну пожалуйста». Я молча повесила трубку.

«Золотая симфония» стала немного менять тона и краски. Наступила глубокая осень. Шли дожди, прибивая к земле пожухлые листья. Заметно похолодало. Мы стали меньше гулять и больше бегать по кино и концертам.

В тот вечер мы ходили в кинотеатр, которого уже нет на свете. Было такое уютное заведение в центре Москвы, где показывали хронику и научно-популярное кино. Мы смотрели фильм о I конкурсе Чайковского. На сцену консерватории снова стремительно выбегал высокий, тонкий, романтичный Ван Клиберн. Его длинные нервные пальцы снова касались клавиатуры, утопали в ней, извлекая из нее слышанные-переслышанные и все же неповторимые звуки. А вот и та музыкальная фраза, на которую так удачно ложится мое имя.

«Ты знаешь, мама наконец хочет с тобой познакомиться, — сказал мой друг, едва мы вышли на улицу. — Давай зайдем. Отсюда рукой подать». Я этого ждала и боялась. Я знала, что он живет в новом роскошном композиторском доме. Том самом, куда не так давно переехали наши с мамой давние друзья. Я бывала в их помпезной, богато обставленной квартире, которая, как небо от земли, отличалась от прежней — тесной в двухэтажной деревянной развалюхе на окраине города. Поселившись в новом доме, наши друзья изменились не меньше, чем их жилплощадь, и общаться с ними стало так же трудно, как ступать на их зеркальный паркет или сидеть за массивным столом с крахмальной скатертью. Я боялась этого дома и не доверяла ему.

«Не надо отказываться, — горячился мой друг. — Мама обидится. Зачем тебе с самого начала портить с ней отношения?» «Потом, потом», — малодушно повторяла я. Придя ко мне, он позвонил маме, сказав, что у меня страшно разболелась голова. В трубке раздался певучий громкий голос: «Пусть примет тройчатку. А ты езжай домой. Что тебе там делать, если у нее голова болит?»

Встреча состоялась через неделю. Я шла как на казнь. Знакомый переулок, знакомый дом, необъятный подъезд с важным лифтером, просторный лифт. А вот и квартира. Господи, убежать бы куда глаза глядят. Дверь открыла невысокая ухоженная женщина с яркой помадой на губах и пучком темных волос на затылке. Следом за ней вышел пожилой солидный мужчина в белой сорочке — отчим моего друга. Приветствия, улыбки, и я в гостиной, точно за таким столом, какого боялась, — массивным, с крахмальной скатертью. За чаем с пирожными идет беседа, в которой мне надо, ох как надо принять участие. Я чувствую это по умоляющим и тревожным взглядам моего друга. Наконец выдавливаю из себя фразу, которая повисает в воздухе. Нет, лучше молчать. Пусть говорят другие. Мать моего друга — профессиональный лектор. Речь ее льется легко и плавно. Разговаривая, она то смотрится в стекло стоящего напротив серванта, то улыбается мужу, который бросает на нее восхищенные взгляды. Они молодожены, и это видно.