ети. Господи, благослови детей и зверей. Не всегда Тебе удается устроить им такую райскую жизнь. Спасибо, что Ты подбросил мне эту открытку, подарив хоть на время ясное представление об идеальном мире. Вся последующая жизнь — это лишь томление по нему. Даже само слово РАЙ намекает на его недостижимость и непостижимость. Во всяком случае при жизни. Недаром РАЙ живет в слове КРАЙ. РАЙ — за краем, за пределами сущего. УМИРАЙ — и обретешь МИР и РАЙ. Да и то вряд ли. Измени форму на «УМРИ» — и вот уже ни мира, ни рая, ни малейшего намека на них.
Доверься слову: в нем ключ и разгадка.
Что же касается открытки, то она пропала. И наверное, вовремя. То есть тогда, когда я еще не успела взглянуть на нее другими глазами. Бог дал, Бог и взял, отнял у меня мой открыточный рай, оставив мне Слово. Вернее, оставив меня наедине со Словом, с которым я так всю жизнь и вожусь, пытаясь с его помощью достичь того, что мне легко и просто давалось в детстве. УМРИ, УМИРАЙ, КРАЙ, РАЙ… Господи, неужели Слово — это и есть Ты?
Однако разговор становится чересчур глубокомысленным. Не пора ли закруглиться, выразив робкую надежду, что, если, дожив до глубокой старости, я забуду все слова и впаду в детство, Ты снова подбросишь мне мою открытку. Я буду гладить ее дрожащей рукой, вглядываться в нее подслеповатыми слезящимися глазами, а однажды возьмусь за фигурную ручку, толкну цукатную дверь и исчезну в пряничном домике. Для такого конца прекрасно бы подошла надпись, которую, говорят, видели когда-то на одном из надгробий: «Все хорошо, что хорошо кончается».
Давай как будто
«А давай как будто у мишки живот болит, и ты его лечишь». — «Нет. Лучше давай как будто он заблудился, ходит, ходит по лесу, и вдруг…» С этой емкой и мудрой формулы мы начинали в детстве любую игру. Стоило только произнести «давай как будто», и начиналось нечто небывалое, нам самим неведомое, но только нами творимое. Хотим — так построим сюжет, хотим — эдак. Нет ничего невозможного. Все в наших руках. Такие маленькие демиурги. Откуда нам было знать, что жизнь нас сто раз переиграет и даст нам фору, заставляя участвовать в ее собственных, иногда совершенно безумных сюжетах. Что там наши беспомощные сценарии — живот заболел, в лесу потерялся — рядом с тем, что вытворяет жизнь. Взять хотя бы мишку. Жил он, жил и вдруг пропал. Я долго его искала и, не найдя, заменила куклой Машкой. Теперь она стала главным действующим лицом в наших с подружкой дворовых играх. Конечно, простенькая Машка с кукольной мордашкой не шла ни в какое сравнение с важным, добрым и мудро-печальным серым медведем, подаренным мне мамой на день рождения. Но что было делать? Жизнь, то есть игра, должна продолжаться.
Наступила весна. И как-то раз, когда мама с отчимом вытащили из-под дивана чемодан, чтобы убрать туда пронафталиненные зимние вещи, я заметила среди всякой всячины родную серую лапу. Боясь поверить в свое счастье, я разгребла пестрые тряпки и обнаружила того, кого уже не чаяла найти. Схватив медведя на руки, я в тот же миг чуть не выронила его от ужаса — медвежья голова беспомощно откинулась назад, натянув единственную нитку, на которой держалась. «Положи на место», — испуганно закричал отчим и принялся отнимать у меня медведя. «Почему? Он же мой», — недоумевала я. «Он твой, но сейчас он нужен», — настаивал отчим. И тут я заметила, что в верхней части туловища, на том месте, где к нему крепилась голова, зияет плохо зашитая дыра. Я сунула туда палец и наткнулась на что-то твердое. «Не трогай», — закричал отчим и снова попытался отнять медведя. «Подожди. Надо ей объяснить, — сказала мама. — Понимаешь, девочка, он сейчас очень нужен. В нем прячутся разные красивые вещи — кольца, серьги, брошки. Все остальные места ненадежные, а мишка надежный, он все сохранит. Дай его нам на время». Я слушала маму и смотрела на мишку. Он выглядел ужасно. Голова болталась, шерсть кое-где вылезла, а главное, он, как чучело, был набит чем-то чужеродным. «Но это мой мишка», — пыталась я возразить. «Да-да, конечно, он твой, и ты его скоро получишь, но не сейчас».
В конце концов (в результате каких перемен, не знаю) помятый, постаревший и пропахший нафталином мишка ко мне вернулся. Он больше не участвовал в наших играх и тихо жил в доме. «Давай как будто ничего этого не было», — могла бы я ему сказать, но зачем, если пришитая мамой мишкина голова так неестественно плотно сидела теперь на туловище, что не давала забыть о случившемся.
Как же так? Ведь он мой, и мама сама мне его подарила. Да что ты заладила: «Мой, мой». Давно надо было избавиться от этих собственнических настроений, еще в эпоху куличиков в детской песочнице, где малыши верещат как резаные: «Не трогай! Это моя формочка, мое ведерко, мой совок!» Ничего твоего нет. И ты ничей. И даже сам не свой, потому что постоянно меняешься, как и сюжет, который ты создаешь в соавторстве с жизнью. А иногда она это делает без тебя и даже с тобой не советуется.
«А может, ничего и не было, — говорю я, всхлипывая, — никакой двойки». «Что ты, девочка, что значит — не было?» — пугается мама, которая давно уже пытается утешить меня, объяснив, что двойка за сочинение — не причина для горьких слез. Но я безутешна. Я только что перешла в новую школу из прежней, любимой, где учительница по литературе всегда читала мои сочинения вслух и хвалила за фантазию. Сейчас передо мной лежит тетрадь, где моя работа крест-накрест перечеркнута красным карандашом, а рядом с огромной, зловещего вида двойкой — размашистая подпись новой учительницы и ее гневный окрик: «Придерживайся плана!!!» «Давай как будто ничего не было», — говорю я себе, пытаясь спастись от неумолимой действительности с помощью формулы, взятой напрокат из раннего детства.
Но разве эта формула не служит нам пожизненным заклинанием? Разве мы раз и навсегда не договорились с самими собой и с окружающими жить так, будто смерти нет? Мы навсегда остаемся детьми и каждый свой день начинаем с того же самого (пусть даже не произносимого вслух) оборота, с которого когда-то начинали игру: «Давай как будто…» Игра продолжается. Мы постоянно предлагаем невидимому худсовету свои новые сюжеты, которые тот принимает, отвергает или, грубо вторгаясь, переделывает на свой лад. Сюжетов не так уж много, и трудно преодолевать штампы, но еще невыносимее мириться с казенной, безразмерной, единой для всех схемой, которую проще всего проиллюстрировать старым английским стишком:
Solomon Grundy
born on Monday
Christened on Tuesday
Married on Wednesday
Fell ill on Thursday
Worse on Friday
Died on Saturday
Buried on Sunday
This is the end
Соломон Гранди
родился в понедельник,
крестился во вторник,
женился в среду,
заболел в четверг,
сильнее в пятницу,
умер в субботу,
погребен в воскресенье,
таков конец
Давай как будто жизнь неисчерпаема и богата историями со счастливым концом. Нет, лучше давай как будто конца нет совсем, а есть лишь бесконечное множество вариаций. Нет, давай как будто…
О мире, Мцыри и воздушном шаре
Если подумать, то окажется, что нет никаких атеистов. Все верующие. Все верят в разумный ход вещей, вернее в то, что он обязан быть разумным. Верят в торжество справедливости, в победу добра над злом и в то, что зло непременно должно быть наказано. Но кем? Тем, кто является гарантом справедливости. А кто им является? Тот, чье имя да не будет помянуто всуе. В глубине души каждый верит, что когда-нибудь ОН все расставит по своим местам. Пусть не сейчас, пусть позже. Пусть даже настолько поздно, что мы, свидетели и очевидцы совершаемого зла, о победе добра так и не узнаем. Что ж, тем загадочнее мир, тем он притягательнее, тем больше оснований не относиться к нему как к бессмысленному нагромождению случайностей.
Мне в этом отношении легче, чем другим. Для меня мир так и остался непознанным. Сколько я ни пыталась усвоить хоть какие-нибудь сведения о нем, запомнить хоть какие-то его биографическо-географические данные, ничего не выходило, потому что моя память — решето. Даты, факты, события, имена — все уходит, улетучивается, ускользает из памяти, оставляя мир нерасчлененным, неразмеченным и загадочным, как улыбка Джоконды. «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей» — вот мои представления о мире.
Однако в нем существуют островки, про которые я знаю все вплоть до мельчайших деталей. Причем существуют эти островки только в моей памяти. Потому что со времени их существования в реальном мире утекло столько воды, что их давно уже смыло. Именно эти несуществующие территории я помню и знаю как пять своих пальцев.
Наверное, такая память имеет свои преимущества, потому что извлекает из всего некий особый томительный звук, рожденный невозможностью постичь, познать, уловить, удержать.
В детстве меня очень волновал образ Мцыри, тоскующего по сильным чувствам и ярким мгновениям, которых так мало было в его жизни. Помню, с каким подъемом писала я школьное сочинение на эту тему. Процесс писания до такой степени меня захватил, что я, наверное, испытывала то же самое, что Мцыри во время грозы: он ловил руками молнию, а я — вспыхнувшее слово. Недаром УЛОВ и СЛОВО близки по звучанию. Слово есть некая ЛОВУШКА для сыпучего и текучего, то есть для всего, что иным способом не поймать.
Два дивных глагола — ловить и летать. Я мечтала о том и о другом. И мой старший сын тоже. Настойчивое желание летать овладело им лет с пяти. Именно в этом нежном возрасте он то и дело взмахивал руками и подпрыгивал в надежде, оторвавшись от земли, задержаться в воздухе. Став немного старше, он принялся мастерить воздушный шар. На это ушло целое лето, масса энергии и куча всякого материала. При малейшем ветре воздушный шар начинал задумчиво кружить по участку (дело было на даче), но так и не взлетел. И правильно сделал. Он остался мечтой, сном, чем-то недосягаемым и абсолютно необходимым для того, чтоб мир не разучился улыбаться улыбкой, не поддающейся трактованию.