А внизу была земля — страница 21 из 46

Комлев присел в тени полуторки на продырявленном скате. Безотчетно перекладывая шлемофон с колон на землю и обратно, подолгу задерживая кружку на весу, шумно отхлебывал жидкий чаек. Во рту пересохло, он выдул бы самовар — все в нем горело, клокотало пережитым: близостью губительной развязки, необъяснимым счастьем удачи. Никогда прежде за год войны смертная угроза не нависала над ним так неотвратимо и не осознавалась им так ясно, так трезво, как полчаса назад, когда на одноместном, новом для него ИЛе он впервые попал в лапы «мессеров» — все тех же «худых», разве что необычно расцвеченных, утративших свежесть зеленоватой защитной покраски, слинявших и оттого еще более зловещих. Терзая в небе «пешку», «ме-сто девятые» допускали между атаками короткие паузы, какие-то просветы, а сегодня его гвоздили справа и слева без передышки. Он несся к Волге балкой, не зная, спасение ли в ней, — потому что уязвимый живот ИЛа прикрыт, — или же его погибель, потому что резко, размашисто маневрировать, к чему взывало все его существо, не мог, обветренные склоны балки, поднимаясь выше кабины, стесняли его. Загнанный в этот желоб, он, чтобы сбить истребителей с прицела, уклониться от трассы, делал какие-то микродвижения (чудо состояло в том, что их хватало!) и ждал, ждал, ждал прямого удара, поражаясь свету, а не тьме, озарявшему его последние мгновения. Но как не коротки они, как протяженны эти мгновения, какая в них глубина, какая возможность выбора!

Его вынесло на пойменную гладь, навстречу ему раскинулась покрытая дымами Волга. Его ведомый Заенков, всплывший в боковой форточке кабины, как на экране, покачивался, мотор Заенкова парил, пятнистый борт Аполлона Кузина оставался в поле зрения. Упал Кузя?.. Сел?.. Он потерял его. Отвлекся. Что-то изменилось в намерениях «мессеров» — признак нового подвоха… Он крутился, как на сковороде, понимая, что истязанию нет, не будет конца, не зная, с какой стороны и что на него обрушится…

— Танки — в движении?

Пыльные носки ботинок перед Комлевым. Широкие икры в обмотках, «баллонах», как их называют, — обувка бывшего звеньевого, старшего воентехника Урпалова; минувшей ночью на полевом ремонте двух подбитых ИЛов Урпалов отметил свое вступление в должность политрука эскадрильи старшего лейтенанта Комлева. Снова они вместе, Комлев и Урпалов. Ближе, однако, не стали.

Урпалов в штурмовой авиации — по нехватке рабочих рук, как эксплуатационник с опытом. В этом смысле он чувствует себя на месте. Но бомбардировщик ПЕ-2 позволял ему входить в состав экипажа стрелком-радистом, летать на задания, делить с летчиком и штурманом тяготы боевой работы в огне, над целью, а одноместный ИЛ привязывал его к земле, ограничивал обязанностями техника… Может быть, это обстоятельство и прельстило Урпалова, но признаться себе в этом он не смел. Риск, которому подвергает себя летчик, в глазах техника Урпалова еще наглядней: за двадцать пять боевых вылетов в условиях Сталинграда летчик-штурмовик, по приказу, представляется к званию Героя… Правда, о таких пока не слышно. Три, семь, десять вылетов… Двадцать пять — астрономия. Астрономическая цифра… не в том суть.

Дитя самолетной стоянки, начавший свой путь со ШМАСа,[6] Урпалов знает, что первый спрос с него — за боеготовность, и жарко взялись они вчера за работу, восстанавливая неисправные ИЛы. Ажурная громада поврежденного мотора пробуждает в Урпалове властность: он один все решает, его слова ждут все. Техсостав в эскадрилье молодой, Урпалову пришлось не легко, он испытал, пережил дорогое чувство своей единственности, нужности. Ремонт двух самолетов был закончен в срок. И вот этих-то двух машин, Кузина и Заенкова нет. Нет и третьего ИЛа… Комлев возвратился домой один, и во что же он посвящает стоянку? О чем говорит? «Мессера», видите ли, не зеленые, а сжелта… Ну, только что из боя. Разгорячен. Вываливает, не думая… Но далее необходимы объяснения. В обстановке Сталинграда — это требование, железная необходимость.

Телефонным звонком из штаба Урпалову поручено опросить вернувшихся с задания летчиков.

— Танки под Абганеровом, по вашим наблюдениям, стоят? — повторил Урпалов. — Или в движении?

Комлев, не подняв головы, прихлебнул из кружки. Какие танки?

Кузя не вернулся, Аполлон Кузин, Поль, как его еще называют, пришедший в штурмовой авиаполк с ним вместе, в один день и один час. Закваска летчика-истребителя, коротковатое, плечистое туловище на сильных ногах, по мнению Комлева, больше подходили для штурмовика, для ИЛа, чем для «пешки». С первого дня Кузин утвердился в строю ведомым. Так он себя поставил: только ведомый, и все. Кузя не вернулся, Заенков не вернулся, место их падения можно себе представить. А лейтенант, поднявшийся четвертым? Куда он делся? Лейтенант Тертышный из братского полка, поставленный для усиления группы в последнюю минуту? Когда «сто девятые», выделившись из волчьей стаи, бросились им на перехват, лейтенанта уже не было. Испарился, исчез. Когда, куда, как?

— Танки, немецкие танки, — терпеливо повторил Урпалов. «О «мессерах» даже не спросит», — терпеливо подумал Комлев, раздражаясь настойчивостью Урпалова, с трудом унимая свое торжество по случаю счастливого от них избавления, свое желание посвятить в пережитое другого, вместе с другим разобрать, что происходило в небе. До танков ли ему, если он в толк не возьмет, где Кузя, где Заенков, за которых отвечает головой? Лейтенант Тертышный? Нынче утром, собираясь на аэродром, он спросил Кузю: не поведет ли он звено? Не засиделся ли он как ведомый? «Зря ты, Комлев, вылез с этим делом, — осадил его Кузя. — Со штурмовиками. Зря. Сам видишь, что получается. На «пешке» у нас скорость, два мотора, от «мессеров» всегда могли уйти. А на «горбатом»? Куда денешься? Я, например, не знаю…» Такой упрек бросил ему Кузя, и вот его нет.

— Танки обычно пылят, — осторожно напомнил Урпалов.

— Ты бы лучше не пылил! — вскипел Комлев, швыряя шлемофон о землю; дельное, вполне уместное замечание вывело его из себя. Этого еще недоставало! Урпалов будет ему подсказывать, давать советы! Урпалов примолк.

В сущности, он Комлева никогда не понимал, и в глубине души до сих пор не мог ему простить случай с «девяткой», — прошлой осенью, в Крыму, — того пренебрежения к нему, Урпалову, которое Комлев тогда проявил: не выслушав его, техника звена, ни словом с ним не перемолвившись, ушел в облет единственной дорогостоящей новинки без штурмана, без стрелка, зависнул над землей, едва ее не приложил… А ведь первым получил бы штрафбат он, Урпалов, тогдашний звеньевой. Первым — как пить дать… Случай спас Комлева, господин авиации случай. Не слепой, но несправедливый: возносит к славе летчика, в черном теле держит техника…

Да, сейчас перед ним на дырявом скате полуторки сидел далекий, незнакомый ему человек. Как заверял его Комлев в Крыму, что на ИЛ не сядет! Никогда, ни за что. Под трибунал пойдет, не сядет. Зарекся. А теперь по собственному почину — в штурмовой авиации. В отношении самолетов Комлев вообще баловень. До войны ему, рядовому летчику, достался в полку распрекрасный экземпляр СБ, в Крыму получил «девятку», теперь и того больше: его самолет персонально поименован. «Иван Грозный» — так он назван. Морской обычай именовать корабли в авиации не прижился. «Максим Горький», «Родина», два-три случая еще… пресеклась попытка. И вот — «Иван Грозный». Единственный в дивизии, может быть, во всей воздушной армии штурмовик, получивший, кроме хвостового номера, имя.

Короче, он, Урпалов, назначенный после ускоренных курсов политруком, не знал, как ему наставлять Комлева. Как к нему подступиться? Он и сочувствовал летчику, и досадовал на него, злясь от собственной перед ним растерянности и от того, что это могут заметить другие.

— В штабе о летчике из братского полка ничего не говорили? — задал ему вопрос Комлев.

— О Тертышном? — переспросил Урпалов неодобрительно, дескать, как же так, водил группу, а не знаешь. — Лейтенант Тертышный в санбате.

— Ранен?

— Упал… С самолетом упал. Сам бледный, идти не может, — скупо делился Урпалов информацией, полученной на КП полка. — Думали, ранен, — нет. Врач говорит, порыв отчаянья…

«Но подозрение на немецкие танки есть, пыль-то внизу была, курилась, — припоминал Комлев, остывая и успокаиваясь. — Пыль определенно была. И какое-то шевеление среди копен. И это остервенение «мессеров», когда его звено наткнулось на то место. Солнечный зайчик, сверкнувший на земле, в жухлых покосах…»

Комлев сказал об этом Урпалову.

— Когда наблюдали?

— Шесть пятнадцать, шесть двадцать…

— Так и запишем, — сказал Урпалов, не трогая карандашного огрызка.

«Меня не зацепили, при всем их старании, — думал Комлев, но гордость собственной неуязвимостью выветривалась, какая-то сушь, какая-то горечь оседали в нем, — земные мысли овладевали летчиком. Он вспомнил Крым. Как всех поразметало:

— Кузя сбит, Урпалов, садившийся, бывало, за турель «девятки», сошел на землю, я — на «горбатом»… А Кузи нет… И Заенкова…

Холод, проникший в душу, пустота и горечь в ней — жизнь? Или это смерть, гулявшая справа и слева? Ничем она мне не обязана, жизнь. Холодная, как смерть. А я держусь ее. И буду…»

Потокин застал Хрюкина в его штабной комнатенке. Подолгу бывая в полках и на передовой, Хрюкин, возвращаясь, повисал на телефоне, доставал любого, в ком была нужда, выспрашивал все, что хотел узнать. На этот раз Хрюкин сам давал объяснения.

— Что сообщают летчики? — расслышал Потокин знакомый ему, осевший, раздраженный голос генерала из штаба фронта. — Я имею в виду Абганерово, — добавил генерал, досадуя на непонятливость Хрюкина, с неприязнью к нему; генерал слыл за большого умельца намыливать подчиненным холку.

— Задание ставил лично, — заверил Хрюкин генерала. — Экипаж подобран опытный, проверил лично. — Он повторялся, был тороплив. Потокину хотелось подойти к Хрюкину, стать с ним рядом. Он оставался у двери, как вошел. — Согласно радиодонесениям с борта, западнее Абганерово намечается сосредоточение немецких танков.