Она говорила с вдохновенным бунтарским выражением на лице.
– А если наверху приняли решение, чтобы ты заболела и выздоровела, проявив в пример всем остальным достойное мужество и волю к жизни? – твёрдо сказал я, словно был своим человеком там, на небесах, где выносятся вердикты как всему человечеству, так и его отдельным особям.
Вера опустилась на колени перед нашим домашним иконостасом. Я возле него всегда испытываю обострённое чувство вины. Мне кажется, что иконам в доме такого, как я, обычного, изначально греховного человека, больно находиться.
Само собой, к Вере это не относится. Этот домовой иконостас её рук дело. Она его старательно, душой собирала долгие годы по разным храмам и монастырям. То есть не просто покупала иконы, а всегда брала ту, с какой у неё неожиданно устанавливалась незримая тонкая связь.
Мне показалось, что лики нашего иконостаса сейчас сострадательно смотрят на Веру. Я напряжённо молчал. Чтобы не помешать ей услышать их ответ.
Ответа не было.
– Я стану калекой. Тебе оно надо, Витенька? – поморщилась Вера. – Больная жена никакому мужу не нужна… Нет, я откажусь от операции. И будь что будет.
И тогда я рассказал Вере одну историю, которую недавно мельком услышал, натягивая на свою уличную обувь бахилы в предбаннике онкологического диспансера. До сих пор я почему-то не решался это сделать. Наверное, эта история ждала своего часа. Кажется, он настал. История была про пожилую пару. Идеальную во всех отношениях. Эти муж и жена так любили друг друга, что, несмотря на свои преклонные годы, всегда и везде ходили, держась за руки. В чести у них было домашнее пение романсов в два голоса, чтение вслух Лермонтова, Чехова или, скажем, Тютчева. А когда у неё вдруг обнаружили неоперабельный рак, он покончил с собой, чтобы не видеть её смерть.
– А она выздоровела? – до слёз смутилась Вера.
– Я этого не понял, а переспросить было неловко…
– Ладно, пусть режут… – вздохнула Вера.
Когда кто-то в семье собирается в командировку, это полдела. Почти незаметная процедура, лишь слегка ускоряющая темп привычной домашней жизни. На порядок суетней предстоящая поездка на дачу. Но ничто не вносит в дом столько хаоса, как тот особый случай, когда кому-то из близких предстоит лечь в больницу. По крайней мере, у меня создалось именно такое впечатление.
Как только Вера принялась складывать вещи, которые будут нужны ей «там», а также с некоторой долей вероятности могут быть нужны ей «там», или могут ни с того ни с сего «там» вдруг потребоваться, я понял, что она заберёт в больницу всё, что имелось в доме.
Как бы там ни было, в центре зала, оттеснив к стене моё кресло и журнальный столик с моей любимой изящной арабской чёрной вазой, своевольно раскорячилась бродяжная ватага разномастных сумок и пакетов. Вид у них был просто хулиганский.
Я не выдержал, когда Вера извлекла из какого-то тайника два маститых тома мудрых выражений и крылатых фраз человечества.
– И какой врач приписал тебе такое зелье? – насторожился я, уверенный, что с психиатром Вера точно не общалась.
– Это мой подарок тебе на День рождения.
Я так растерялся, что не сразу смог вспомнить, когда он будет и есть ли он вообще у меня?
– Погоди, на дворе июль, а я родился в феврале.
Я для большей убедительности покосился на календарь.
– Ничего. Я специально купила тебе подарок заранее.
– Это теперь так принято?
– Не знаю. Лично я сделала это на тот случай, если не очнусь после наркоза… – тихо проговорила Вера.
Я возненавидел себя.
Под вечер, как нам было назначено, я привёз Веру в онкологическую больницу. Истекал шестой час. До захода Солнца оставалось немало времени, и оно своим предзакатно блескучим, острым светом присутствовало везде. Июль даже на излёте своём донельзя переполнен Солнцем. Оно словно старается про запас, памятуя про будущие глухие сумеречные зимы.
Есть ли будущее у нас с Верой?..
Эйнштейн выдвинул постулат: ничто не может двигаться быстрее скорости света. Но квантовая физика доказала: субатомные частицы могут обмениваться информацией мгновенно – находясь друг от друга на любом удалении.
Здание больничного корпуса выглядело так, словно оно тоже было поражено раковой опухолью. И, скорее всего, «неоперабельной»: одна его половина смотрелась вполне прилично со своей перламутровой пластиковой отделкой, другая в затяжном полувековом ожидании ремонта печально выставила наружу свои древние стены из осыпающихся, болезненно трухлявых кирпичей. Красными они, наверное, были только от стыда за себя.
Из моих смоленских берестяных записей лета 1967-го:
«Петух, прокричав, стыдливо постанывает.
У гусей такой вид – к кому бы придраться?
Таракан за стеной тикает как часы – «циркун». По нашему – сверчок.
Боров в сарае чешется – сарай ходуном ходит. Из щелей – пыль столбом.
Девочка 5 лет хочет, когда вырастет, стать коровой, чтобы давать много-много вкусного молока.
Бригадир на конторе повесил наряд: «Дунька – на прополку, Манька – на сено, Гашка – на лён». И так далее.
У всех волосы на Солнце выгорают, а у здешнего пастуха – чернеют.
Старики пастуха зовут «Васька-Васька» (Василий Васильевич).
Из словаря Васьки-Васьки: «Лягушки – болотные соловьи. Всю зиму в туфлях проштудировал. Вам здравствуйте! Жаркота она и есть жаркота!»
На мой рассказ о запуске станции «Венера-4» Васька-Васька ответил так: «Вот это новость, это надо другим понятие дать, ишь!»
Мелентьевич, пенсионер со стажем, по поводу женитьбы пьяницы Захара на пьянице Женьке: «Разве это женитьба? Карикатура одна. Критика».
Здешний портной, обувщик и печник Сапог, когда покупал на базаре мясо, почему-то всегда настырно домогался, как забитую свинью или корову звали: Борька, Васька, Зорька, Мишка?..
Сын, отказываясь сидеть на материнской шее, говорит: «Что ж я буду мамкину корову жевать?»
Мелентьевич видит у прилавка Захара, с похмелья ждущего бутылку пива в долг, и спрашивает, хитро щурясь:
– Как чувствуешь себя, малый?
– Как выкуренная папироса…
Поверье: если помочиться в лужу, – мать умрёт.
Неподалёку от онкологического стационара стояла аккуратная деревянная часовенка, словно чистилище перед операцией на тот случай, если душа так-таки отойдёт в горний мир. Чтобы ей легче летелось без обременительного лишнего груза.
– Я зайду в часовню одна… – потупилась Вера.
Я почти час мысленно молился вместе с ней на ступеньках паперти.
Хирургическое отделение располагалось на верхнем третьем этаже. Когда мы поднимались, я был показательно вежлив со всеми, кто ни попадался у нас пути: ласково здоровался с каждым, мигом кидался поддержать оступившегося и даже с умилением назвал «бобиком» лежавшую на лестничной площадке невесть откуда взявшуюся огромную грязную чёрную собаку. По крайней мере, это вряд ли был Мефистофель, так как нигде поблизости Фауст мной не наблюдался. А когда дежурная сестра приветливо заговорила с нами, я едва сдержался, чтобы не поцеловать ей руку. Одним словом, меня взволнованно подмывало во всём находить здесь такие примеры, которые бы могли убедить Веру, что сюда приходят не на заклание. То есть, всюду жизнь! Почти как на знаменитой картине Николая Дорошенко.
Когда Вера приступила переодеваться в больничное, у меня перехватило дыхание. Я словно бы только сейчас понял, что происходящее с нами не виртуальная игра. Возможно, мы стоим рядом последний раз в этой жизни.
Как бы между делом Вера протянула мне какой-то листок. На нём было что-то написано её новым, неразборчивым почерком, какой появился с тех пор, как она стала много работать на компьютере, строча свою диссертацию о смертной казни. В любом случае, мне и в голову не пришло брать сюда очки.
Я вздохнул.
– Это телефон и адрес Алины Алексеевны, – строго проговорила Вера. – Если я умру здесь, свяжешься с ней. Конечно, не в первый день после моих похорон. Это моя лучшая подруга. Замечательная женщина. Одинокая. Ещё красивая. Лучшей новой жены тебе не найти. Мы с ней эту тему уже обсудили.
Вера усмехнулась. Усмешка тоже была строгая. Более чем.
Я порвал листок.
– Ничего, она сама тебя найдёт… Мы с Алиной этот вариант предусмотрели.
Мир частиц нельзя разложить на независящие друг от друга мельчайшие составляющие; частица не может быть изолированной.
Операция была назначена на утро, но для Веры она началась ещё ночью, когда череду её обычных обрывочных и каких-то мультяшных видений вдруг сменил чёткий цветной 3-D сон. Он явно был с той полки, где мозг хранит до поры до времени ночные «ужастики»: операционная, похожая на внутренности модуля космической станции, – яркие экраны, какие-то фантастические лампы и загадочные приборы. Всё затянуто эфемерной неземной сиреневой дымкой. На ядовито-зелёной простыни, постеленной поверх горчично-желтой клеёнки, на никелированном операционном столе мертвенно лежит Вера; рядом озабоченно склонилась над ней с блескучим жалом скальпеля ещё одна Вера в синем комбинезоне. А в дверях с волнением и наивным ужасом удивлённо смотрит на всё происходящее третья Вера, ещё школьница, в её любимом выпускном голубом платье. Но главная деталь этого сна – из прорези комбинезона на спине второй Веры, занёсшей хирургический скальпель, между лопаток торчат маленькие, но какие-то мускулистые крылья с мерцающим матовым отблеском, явно ангельские.
Когда Веру утром везли в операционную, я тайком подсмотрел эту процедуру из коридора. Вера всё-таки заметила меня и нежно помахала рукой. Она всегда радовалась, если мы неожиданно встречались. Скажем, одновременно приезжали с работы или пересекались по своим делам в каком-нибудь учреждении.
Атом состоит главным образом из пустого пространства. Если увеличить его ядро до размера баскетбольного мяча, то единственный вращающийся вокруг него электрон будет находиться на расстоянии в тридцать километров, а между ядром и электроном – и вовсе ничего. Так что, глядя вокруг, помните: реальность – это пустота…