– К какой нитке рука потянется, ту и бери, – прошептала Обыда, хоть и знала, что под руку мастерице говорить – последнее дело. Одёрнула себя: да какая Яринка мастерица-то? Девчонка. В первый раз шьёт. Но раз дожила до этого времени, цела осталась, в уме, в силе, значит, крупица точно есть, крупица, искорка…
А Ярина, будто нарочно, вместо того чтобы запустить руку в корзину с клубками да вынуть первый попавшийся, нагнулась, долго смотрела – не трогала, но глазами прожигала цветные мотки. Перебирала придирчиво. Наконец взяла сизую нитку, голубево крыло, шёлковую тучу. Вдела в иглу, скрутила узел – легко, скользяще, Обыда и заметить не успела, как затянулся, – такой крохотный, смелый.
Ярина тронула холст самым остриём, не нажала даже – едва подтолкнула. Ласково положила палец на тупой конец иглы – та и нырнула в лён, в тонкие нити, в невидимое кружево, на изнанку бытия. Ловко, прямо, с силой, с ровным натягом, недрожащей рукой принялась вышивать Ярина. Стежок ложился на стежок, за стенами избы сгущались тучи, билось сквозь них солнце, и День Красный задержался у окна, позабыв уступить место Ночи, заглядевшись на Яринину работу.
Наконец перестало давить на грудь, и Обыда выбралась из угла. На миг увидела белое сияние, исходившее от молодых рук. И захотелось, со страшной властью захотелось броситься вперёд, отнять, вырвать, самой вышить так же чисто, так же не тронуто ни Пламенем, ни вином, ни тьмой, ни кровью.
…Перевалило за полночь. Обыда поставила на стол чашку брусничного отвара, положила кусок хлеба. Ярина обернулась на глухой стук глины о дерево и будто проснулась: протёрла глаза, зевнула, отложила иглу. С удивлением посмотрела на семь зажжённых лучин, на темень за стёклами, на лицо Тёмной Ночи, что стоял под окном.
Спросила негромко:
– Чего он смотрит?
Погладила вышивку на коленях – бережно, как спящую птицу, – глотнула из чашки, а потом ополовинила враз, жадно откусила хлеб.
– Загляделся. Едва День выгнал, чтоб на твою работу полюбоваться.
– Нечем пока любоваться, – ответила Ярина, допивая. – Ещё можно? Совсем в горле пересохло.
– И в пальцах колет, и голову кружит, – закивала Обыда. – Известное дело. Кто же так делает, кто разом столько работы воротит? На, пей…
Пока Ярина опустошала вторую чашку с пионовым настоем, Обыда забрала у неё с колен вышивку, вернула иглу в игольницу, спрятала непонадобившийся напёрсток, накрыла лукошко тёмной тряпкой. Подошла к ученице со спины, принялась растирать закаменевшие плечи и рассказывать – мерно, как сказку:
– Знала я одну швею, Ярина. Ни дня она не жалела, ни ночи, ни себя – шила себе стражника. Всю душу на него положила и влюбилась. До самой смерти потом маялась.
– Так я разве стражника шью? – тихо засмеялась Ярина. – Мне стражник не нужен, я и сама за себя постою.
– Это уж точно, – хмыкнула Обыда. – Стражник тебе ни к чему. Что тогда вышиваешь, глазастая?
– Сердце Леса. Знак покоя вот тут, по ободку, пущу. Вот здесь поворот на весну будет. А здесь короткая тропа с ночи на день.
– Мудрёно больно для первой работы, – вздохнула Обыда, рассматривая вышивку. Сквозь узорные переплетения уже виделось гнездо Гамаюн, полное ландышей и резеды, просвечивали мелкие звёзды. – Да что с тобой поделаешь. Шей. Только не торопись. Оставь на сегодня. Ложись спать.
Ярина легла – легка, светла, весела и во сне видела весну и лес, тропы и травы. Впервые за долгие ночи никаких тревог не снилось. Только лес. Только весна. Проснулась ни свет ни заря, от того что кашляла на полатях Обыда, от того, что ржал у Ясного Утра конь. Подумала: чего это яга хрипит, где прихватило? Но забыла обо всём тут же и в туманном утреннем свете босиком побежала к столу, на котором оставила пяльцы.
Подошла. Вгляделась. Вскрикнула, закричала и никак не могла остановиться, набрать воздуху.
– Что стряслось? – охнула Обыда, соскакивая на пол. Подбежала к столу и, кажется, сама едва удержалась, чтобы не закричать, не завыть от страха.
Там, где вчера сизыми перьями проступала Гамаюн – песня Леса, Сердце Лесное, – теми же сизыми перьями, тёмными лапами, гладкий, будто облитый дёгтем, насмехался Керемет. Ярина вспотела, и разом вспомнилось то, что уже столько лун плавало глубоко в памяти: подарок его, шарик не шарик, яйцо не яйцо… Лежал, спрятанный в подпечье, а Ярина сначала боялась про него Обыде сказать – мол, взяла подарок у Керемета! – а потом позабыла…
– Змея хоть чёрная, хоть белая – всё же змея. Вот тебе и ответ, – произнёс Кощей час спустя, когда по пролетевшему над Лесом зову Обыды примчался в избу. Ярина сидела, сгорбившись, притулившись к яблоневому стволу, яга расхаживала по горнице, трогая то печь, то ледяные осколки в корыте, то молодые кислые яблоки.
– Обыда. Я сжечь это хочу, – глухо сказала Ярина. – Растопи печь.
– Ярина! – всплеснула руками Обыда. – Да ты что!
– Растопи.
– Ярина, – не повышая голос, окликнул Кощей. – Хорошо подумай.
– Нечего думать.
Ярина сама подошла к печи, отодвинула заслонку, сунула в чёрное нутро приготовленную растопку. Хотела туда же подарок сунуть, да не решилась: мало ли что внутри, вдруг ещё хуже станет? Махнула рукой, бросила искру. Пламя занялось скупое, не прыгало, не трещало. Ярина взяла лён – Обыда дёрнулась перехватить, да отступила – и бросила в устье, глубоко внутрь, к самому печному нёбу. Лён скрутился серой тряпкой, пошёл дымом. В печи заухало. И стукнуло, со всей силы ударило с той стороны в чёрную дверь. Ярина впечатала ладони в извёстку печи, постояла, упёршись в белый бок. Всё ждала, что пойдёт по избе запах горелого мяса, обожжённой плоти. Но нет. Оттолкнулась от печки, качнулась, отряхнула ладони. И сказала весело:
– Вот и всё. Всё. Чего вы испугались? Раньше надо было сжечь, самой. И вовсе бы никаких разговоров. А я новую вышью. Сердце Леса. А если ты лён жалеешь, Обыда, так не переживай: закончится – новый спряду. Уж как-нибудь справлюсь.
Но и на новой вышивке следующим утром ожил Керемет. Дождавшись, пока последний пепел уйдёт в жирную землю, пока перестанет вздрагивать под ударами чёрная дверь, Обыда вскочила в ступу, поднялась над Лесом выше крон. Принялась, замирая, вглядываться в прогалины, в поляны, в пруды, в озёра, в крохотные с высоты посёлки – всё ли ладно? Всюду стояло Равновесие, мирно плескались русалки, поднимал в последний раз головы к солнцу предзимний золотарник. Но где-то – в каплях, моросящих по седым волосам, в поступи коркамуртов, потянувшихся в поля, в гнущихся несжатых колосьях, в скрипе мельницы – чудилось ли, зрело ли то, что нельзя было допустить, никак нельзя. Остановить Ярину, которая лебедь за лебедем бросала в печь расшитые знаками весточки Керемета, Обыда и не пыталась. Хватило мудрости признать: поди, и не сумела бы. Но пройти бесследно такое не могло; а значит, вот-вот вспыхнет где-то в Лесу, полыхнёт, грохнет…
Обыда металась в ступе над изумрудными заплатами сосен, над нежной голубизной елей, над кисейным березняком, обронившим листья, над серыми травами полян там, где гуляло под луной эхо, – и собирала отовсюду то, что перевешивало, то, чего не должно было быть. А Ярина вышивками своими призывала на Лес страшные дожди. Вымокшая до нитки Обыда возвращалась домой, держась за грудь, опускалась у печки. И хотела велеть ученице: прекрати! Отступись! Раз получается у тебя на вышивке тьма, значит, такая твоя судьба, такое дело! Хотела велеть, но… Сама ведь учила не бросать, до последнего пробовать, до победы, до конца напирать, пока не получится, пока не заблестит.
Ярина всё пыталась, всё вышивала, заново, заново – пока наконец не перестали сизые перья покрываться дёгтем, пока вместо рыжих впадин не глянули тихо и строго чёрные глаза; пока грозные кровавые черты по ободу не превратились в воздушные, светлые знаки Леса. И в одно утро, с первыми хлопьями снега – спокойного, ровного, что ляжет уже на всю зиму, – на Обыду с вышивки глянула Гамаюн.
Тогда яга и слегла.
– Обыда! – тормошила её Ярина. Становилась вдруг маленькой девочкой, что стояла у могилы своей предшественницы, сжав кулаки, в ниточку сжав губы, чтоб не разреветься перед косматой старухой, перед сухопарой костяной нежитью в железном плаще. – Что с тобой?
– Всё пройдёт, глазастая, – хрипела яга, поднимаясь, шаря пятками по полу.
Ярина подставляла ей валенки, подавала руку. Обыда опиралась на молодое плечо, поднималась с лавки. Шла помаленьку по хозяйству. Тут роняла, там проливала, но к вечеру оживала, глядела зорче, выбиралась в лес.
– Ночь – наше время, – говорила, ободрившись.
К полуночи менялись местами: Ярина, которую тянули во мрак путаные сновидения, клевала носом, а Обыда сушила травы, латала бреши, скалывала прорехи, пошедшие после вышивок, замазывала трещины на печи. Всё чаще Ярина просыпалась под рассвет в поту, теряясь, шаря руками в воздухе, словно отталкивала кого-то. Когда в третий раз за ночь очнулась с криком, Обыда подсела к ней, протянула плошку. Сладкое, тёплое питьё успокаивало, давало силы, всем было хорошо кроме того, что память закрывать не умело. Глоток, другой, третий – больше не смогла Ярина, откинулась на подушки. Обыда подержала её за запястье, нашёптывая, а когда ученица уснула, принялась руками водить у её лица, снимая мелкую паутину. К первым лучам, к тому времени, как зацокал копытами, неся за собой снежный дождь, Утро Ясное, обе спали без сил.
– Что тебе снится, Ярина? – спрашивала яга, отходя от дрёмы и дыша протяжно, тяжко.
Ученица мотала головой, поднималась, подбрасывала дрова в печь, поливала яблони, прибирала избу, зажигала свет. Молчала. А поставив в подпечье свежий хлеб, чтоб не остыл до времени, подходила к полатям, сжимая губы в нитку, тормошила наставницу:
– Обыда! Обыда, да что ж это с тобой…
– Что тебе снится, Яриночка? – с трудом допытывалась яга. – Снится и силы тянет и твои, и мои… Расскажи. Не мне, так воде расскажи.