Гудел ветер, забивался в рукава, за ворот; колючие щепки, шелуха, хвоинки летели в глаза. Обыда отмахивалась от воспоминаний, спеша к калитке, спеша к девчонке в белом сарафане с красным узором по подолу, чёрным по рукавам. На груди у девочки блестело монисто – длинное, звонкое, до пояса. Дрогнуло сердце: Ярина. Не Сольвейг. Сольвейг длинное монисто так и не поносила, не успела…
Яра-Яра, звонкая моя девочка, светлая моя девочка, тёмная моя девочка, будущая яга, царевной обиженная и поцелованная.
Когда Обыда, запыхавшись, подошла к калитке, девчонки уже и след простыл. Зато наконец дунуло теплом, согрело озябшие сухие руки. Обыда потянулась вперёд. Откуда-то пришли силы, и ноги, которые уже еле переставляла, окрепли; расправились плечи, и глаз стал зорче. Она различила в далёкой избушке, окружённой берёзами и сиренью, огонёк на подоконнике, раскрытые ставни. Раздулись ноздри, словно у коня, нюхавшего воздух. Обыда вобрала в себя запахи только-только скошенной травы, первого подтаявшего снега, чёрного хлеба на приступке печи, кислого мякиша, сладкой малины, смолистой сосны, глубокого, чистого колодца…
На глаза навернулись слёзы. Глядя на мир сквозь радугу, раздвигая руками высокие, по пояс, травы, Обыда ступила на тропинку, ведущую к избам. Первая… Вторая… Третья… Пятая… Вот, наконец, та, что в глубине, чуть на отшибе. Будто невеста, нарядилась изба к её приходу: надела гроздья рябин, крышу накрыла кружевной снежной шалью, окна расписала изморозью, и цветов видимо-невидимо во дворе, куда ни ступи. Обыда наклонилась, нашарила в траве крупную зернистую землянику, подняла к лицу. Втянула запах, глотая сладость пополам с солью слёз.
Последний раз. Напоследок всё слаще, всё чище.
Вошла в избу, и веснушчатая рыжая Сольвейг бросилась на шею, поцеловала в щёку нежно и быстро, засмеялась, защебетала, потянула к столу…
В избе этой всегда светило солнце, а луна заглядывала, только если Обыда желала. Не нужно было тут ни свеч, ни лучины, ни волшебных огней, но подсвечники всё равно светились: изумительной красоты, серебряные, тонкие, парящие над столом. И пламя на них плясало весёлое, неподвластное сквозняку, витое, золотисто-рыжее.
Песня Гамаюн донеслась из Леса. Обыда опустилась на лавку, привлекла к себе Сольвейг и заплакала, уже не скрываясь. И как сладко, как легко дышалось, и руки порхали, плетя колдовство, и казалось, всё на свете подвластно, только не нужно отсюда уходить. Никогда.
Разглаживались морщины, переставало теснить в груди. Обыда глядела на любимую ученицу, сгинувшую в Пламени; улыбаясь, слушала её говор, но ни слова не понимала, ни слова не доходило до разума, не пробивалось сквозь стучавшее в висках: в последний раз. В последний!
Поднялась затопить печь – но та и так грела, тихо и тепло, без гари, без жара, с потрескиванием дров, с запахом можжевельника. Красные брызги соскальзывали с прогорающих сучьев, со сверкающих угольков, вспрыгивали на подоконник и вырывались в небо, где светила ясная луна, сияло солнце, и цветы сирени заглядывали, смешиваясь с облаками, – душистые, крупные, не облетающие, все как один по пять лепестков.
– Спасибо, милая, что так тут всё бережёшь. Спасибо за столько радости, милая…
На столе стоял ежевичный пирог, отдыхали под полотенцем грибные перепечи, но Обыде кусок не лез в горло. Шудэ-гуртын всегда закрывала дурные мысли, запирала свои ворота перед всеми ненастьями и страхами. Но в этот раз и она казалась бессильна.
– Я ненадолго, милая, – проговорила Обыда.
Изо всех сил вслушалась она в ответ Сольвейг, но не поняла ни слова. Неужели заканчивается жизнь, и с жизнью развеивается колдовство? Счастливая деревня ведь у всех своя, и сколько таких стоит в этот же миг на этом месте? В разных временах – тысячи тысяч. Столько, сколько звёзд нет на небе. Столько, сколько людей было, и есть, и будет во всём Лесу. А сколько их будет, никто не знает. Сколько раз Шудэ-гуртын заново ворота отворит – тоже никто не ведает. И сколько счастливых часов проживут здесь люди… Много. Много.
Обыда перебрала старые картины угольком, давние подарки. Перечитала письма Звона Вечернего, стряхнув пыль с заветных строчек. Закрыла глаза, посидела, собираясь с силами. Поднялась. Поцеловала Сольвейг в лоб. И вышла из дома своей юности, из дома своего великого счастья, побежала, как девчонка, к калитке, оставляя на тропе годы.
У околицы оглянулась в последний раз. Цвели сады – пышно, с закипями[82] черёмухи, с бусинами вишен, с рыжим и лёгким солнцем, с песней Сирин, льющейся над ветвями. Словно не было серых зим, осевших снегов. Словно не было никакого зла в мире.
Да ведь и не было его тут никогда. Только золото, только счастье.
Обыда вышла за ограду. Годы упали на плечи, пригнули к земле. Застучало в висках. Обыда опёрлась на подскочивший посох и пошла не торопясь, не боясь, не таясь, к избушке на границе. Мелькнула в Хтони дорога, как не было, – вот уже и порог.
Обыда остановилась. Положила ладонь на ручку двери. И словно ледяной столб вогнали в позвоночник: застыла, пригвождённая к деревянным ступеням страшным воспоминанием.
Так долго его отодвигала. Так старалась забыть.
Пришло. Настигло.
Вспомнила, как наставница не раз говорила: сядь, Обыда. Сядь, Обыдушка, и подумай об этом. Подойди к краю. Загляни. Загляни в глаза, что глядят оттуда. Это твоя смерть, Обыда, это твой конец. Нужно его увидеть, нужно впустить, принять. Только тогда перестанешь бояться. Только тогда сможешь идти бестрепетно и хранить Лес, думая о нём, не о себе. Сядь, Обыдушка. Закрой глаза. И загляни в пропасть.
Всё Обыда делала, что велела Остромира. Всему училась – и выучилась. Кроме этого. В этом в единственном ослушалась. Это единственное из всего, что сама знала, не передала Ярине, не сказала, ни словом не обмолвилась. А теперь…
– Поздно теперь? – прошептала девчонка-Обыда, дрожа на ночном ветру.
– Пока жива – ничего не поздно. Но пока не примешь свой страх, пока не перестанешь бояться, и не почувствуешь по-настоящему жизнь. Только самые трудные, самые страшные мысли крепость дают, восторг, ярость, самую большую силу.
Вот, видимо, и пришло время.
Ветер стих. Сосны замерли.
Обыда закрыла глаза и увидела, как лежит на дне узкой лодки – точно такой, в какой уплывала когда-то Остромира. Тишина и тьма. Волны мягко плескали о берег, холодало, но касался щёк тёплый мелкий дождь. Солнце серебрилось, рыбкой уходя в воду, и тянуло в сон, в тот, куда ускользаешь без боли, без памяти. Только страх держал чёрными ножницами, никак не давал перерезать нитку, давил на грудь, сжимал горло. Чёрные лезвия, начищенные, не отражавшие солнца. Чёрная нить – вьётся, вяжет руки.
Чёрная дверь. Кто её для яги откроет?
Обыда распахнула глаза. Чёрная дверь темнела впереди, светилась по кромке белой плесенью. Обыда толкнула её, вошла в избу.
Тишина. Изморозь по углам. И ни следа Ярины.
Обыда замерла, чувствуя, как ледяные жилки тянутся вдоль спины, как схватывает тёмным маревом взгляд.
– Ярина! Яринка!
Можно было заглянуть за печь, под стол, под кровать, можно было в подпол спуститься или в бане посмотреть – вдруг там спряталась? Но Обыда наперёд знала, чуяла, что не сыщет там ученицы.
Не сама ушла. Увели. Обманули, увели, след закрыли…
Свело плечи, едкий страх задымился в воздухе. И показалось, что ничего больше не будет, что всё, что до́лжно, не сделала, что затянет сейчас обратно чёрная дверь, и Лес останется без хозяйки, без проводницы, без стражницы. Но страх этот был уже чуянный, уже пережитый, когда бросала её наставница в пропасть в бору, когда в лохань окунала со звёздной водой.
Хуже, больнее другое было: алая точка, забившаяся внутри, схватившая горло. Неужто… неужто и с этой ученицей самое страшное случилось? Худо, больно, горько, непоправимо… Но, значит, не кончен ещё её, Обыдин, век?..
– Ярина! Яриночка! – жалобно крикнула Обыда. Вцепилась в стену, подволакивая вывернутые босые ступни, побрела к порогу. Собрала все силы, толкнула дверь. Со двора потекло горячее лето, красное солнце, сладкие, густые соки ягод, медовых яблок турна́н толэ́зь[83]. Прояснилось в глазах, мысли выстроились, в ноги вернулась крепость. Только алая точка не отпускала, дрожала в горле, красными пальцами царапала по сердцу. – Коркамурт! Мунчомурт! Вумурт! Кощей! Нюлэсмурт! День мой Красный, Утро моё Ясное, Ночь моя Тёмная! Ветры в поле, лесные вихри! Ярина пропала. Лететь всюду. Искать! Искать!
Сама вскочила в ступу, со свистом понеслась над лесом, не заперев избу, не выпив мяты, забыв, как высосала силы дорога от Шудэ-гуртын. Понеслась, как давно не летала, острым взглядом окидывая каждую поляну, каждую пещеру между корней, каждый куст, каждую махонькую избушку в заброшенном воршуде. Отметила растерзанного оленя у Суводи, расслышала, как надрывно каркают вороны над Малиновой ела́нью[84], - не к добру, не к добру, но до того ли сейчас!..
Сердце колотилось так, что казалось, воздуху некуда зайти. К горлу поднимался кашель, словно кто дурман наслал. Махая помелом, Обыда кругами вилась над лесом, звала – и голосом, и мыслью:
– Яринка! Яринка, ведӥ́нь коӵо́ [85], а ну, где ты попряталась? Какой тебя дух унёс?
Всё внутри дрожало от тревоги: а ну как… не приведи Инмар!.. Яга даже помелом эту мысль отмахнула, за голову схватилась. Но в тревоге, в тёмном облаке, вилось, как Обыда ни отгоняла: ежели потерялась девчонка, ежели убежала… Не помрёшь ведь, пока новую преемницу не найдёшь. Поживёшь ещё, значит!
– Ягпери, – тяжело дыша, выскочил из-под сосен Кощей. – Захотел Чёртову сосну оживить.
– Пуны́ выро́с, коӵы́ш ньыло́с[86]! – выругалась Обыда, опуская ступу к самой земле. – Залезай, костлявый! Быстрей! Хтоневы там угодья, возьмёт да затянет!